Перстенёк с бирюзой (СИ) - Шубникова Лариса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По главной улице шел, как в тумане, но приметил новые подворья – не в пример шире и просторнее старых. Народец строился, разбирал на бревна домишки тех, кто ушел своей волей из Порубежного искать иных мест – посчастливее и поудачнее.
Под заборолами Норов не задержался. Да и зачем? Ворог ныне далеко, новый рубеж теперь за самой дальней заставой и куда как глубже засеки. У приграничья теперь иной сторож – боярин Лядащий: вой смелый, опасный. И до него никак не меньше пяти дён пути.
– Боярин, здрав будь, – Ольга встала на пути. – Чего ж не зайдешь? Вернулся и глаз не кажешь.
Норов кивнул и мимо прошел, а баба – вот чудо – и слова поперек не сказала, склочничать не стала.
Вадимов путь оказался недолгим – принесло его на берег реки. Там, у причалов ладейных, во всю строилось торжище. Ряды множились, полнились товаром, какого в избытке привозили по воде. Дорога лесная шумной стала – обозы один за другим приходили и уходили. Меж торговцев стояли и княжьи люди. А как иначе? Место нынче денежное, аккурат на перекрестке реки и многих проток, какие соединяли меж собой окрестные веси да малые городища.
– Вадим Алексеич, – боярина нагнал высокий парень без одной руки, – мыт сочли. Ныне богато. Харитошка второй мешок с деньгой отправил к тебе в дом, велел боярыне Ульяне передать.
Норов только рукой махнул на парня, какого привез из Лугового: бывший вой обезручел, но грамоту и счет разумел. Прошагал Вадим подале от шумного торжища, свернул в рощу, а потом и вышел на тихий бережок да уселся на теплый после жаркого дня песок.
– Ходок, – высказал воде, что накатывала и отступала. – Иного не придумалось, кудрявая? – помолчал недолго: – Ходок. Я.
– Дурень ты, – Никеша подошел тихонько и уселся рядом, вытянул ноги и шумно вздохнул. – Мозги-то начисто снесло.
– Ты чего здесь? – Норов вмиг озлобился. – Вон пошел.
– Я-то пойду, а ты тут издохнешь, ходок хренов, – отлаялся зловредный. – Что лупишься? Я тебе не Настасья, нечего глядеть.
– Никифор, шею сверну и в реку закину. Тебя и искать-то не станут, – Вадим вызверился.
– Давай, – писарь кивнул согласно. – Всех передуши. Вокруг него хороводы водят, а он, вишь, как распоследняя тварина всех гонит. Сколь народу за тебя болеет, сколь тревожится, а?
– Я об том не просил, – Вадим злобу унимал.
– Ты попросишь, пожалуй, – писарь сплюнул зло. – Гордыня обуяла? Вот что я скажу тебе, изувер, ты головой своей пустой помысли. Ежели Настасья об тебе дурное думает, ежели не соврал Илька, так рыдает она сидит. Что вылупился?! Девку обидел!
Норов промолчал, только зубы сжал накрепко.
– Молчишь? Ну молчи, молчи. Только знай, с этого дня я тебе не Никеша, не коряга старая. Никто я тебе, изуверу. Сиди, жди, когда издохнешь, а я так и быть, схороню тебя и свечку поставлю за упокой, – писарь тяжко поднялся на ноги. – Рыдай, как баба дурная, сопли на кулак наматывай, это вот самое твое дело. Был бы мужик, давно уж призвал боярышню к ответу. А ты сиди, горе свое нянькай, ходок недоделанный, – повернулся и ушел, трудно ступая, сгорбившись.
Норов улегся на спину, руки раскинул и глядел в темнеющее небо, все силился не кричать, не ругаться.
Много время спустя, когда тугобокое солнце завалилось за дальнюю горушку, Вадим уселся и дернул с шеи нитицу с Настасьиным перстеньком. Замахнулся кинуть в реку, но промедлил. Глядел на тощую бирюзу в своей ладони, и разумел – выбросить не может. Лишится самого последнего, жизни и вовсе не станет.
– К ответу призвать? За что? За то, что нелюб тебе? Живи, как знаешь, кудрявая. Видеть тебя не хочу, не могу. Озлобился бы на тебя, да сил таких нет, – зажал перстенёк в кулаке и пошел домой.
В гридне уселся за новый стол, видно, Ульяна приказала принести, сложил руки перед собой и молча глядел в стену.
– Явился? – писарь влез, уселся на лавку в уголку. – Ну чего скажешь? Опять визжать станешь, как порося резанный.
– Отлезь.
– А я и не прилезал к тебе, кобелина, – писарь осклабился глумливо.
– Дед, страх утратил? – Норов бровь изогнул гневливо. – Какой еще кобелина?
– А никакой, – писарь хохотнул. – И мужик никакой, и ходок так себе.
– Хватит! – Норов наново озлился и уж перестал молчать. – Одна врунья наболтала, а старая коряга подпевает?! За моей спиной овиноватила! В глаза мне побоялась глядеть! Слова не кинула, не спросила, сбежала!
– Вадимка, ты совсем умишком тронулся?! – тут и писарь заорал. – Как ей спросить-то?! Эй, Вадим, сколь баб под тобой валялось? И как ты их на лавке вертел? Так что ль?!
– Все, – Вадим вскочил, хватился за голову. – Видеть никого не хочу. В Гольяново поеду! Потащишься за мной, пеняй на себя!
И выскочил вон. На подворье кликнул холопа, велел седлать, потом уж вскочил на коня и был таков. Едва успел приметить, как пристроились за ним два ратных – Мирон и Василий – мчался борзо, без оглядки. В лес влетели галопом, утишили ход, но торопились. А много время спустя и вовсе сбились на короткий шаг: Вадим коня придержал.
– Какой еще ходок? – прошептал себе под нос Норов, оглянулся на дорогу, будто на Порубежное смотрел. – Ты в своем уме, Настя? – снова тронул коня, пустил рысью.
Дорогой мысли перекладывал, переворачивал себе сердце, душу выматывал. Уж на рассвете на подходе к Гольянову ухватил думку, да такую, какой раньше и в помине не было.
– Пусть в глаза мне скажет, лгунья, – схватился за перстень на нитице. – Под ноги ей кину, ничего мне от нее не надобно.
В Гольянове на боярском подворье Норов опамятовел и ехать княжье городище раздумал. Ночью на лавке наново порешил увидеть Настасью, обругать ее, а к утру снова все извернул.
Другим днем раз с десяток все перемыслил и все инако, все поперек себе самому, но уж не пугал более народец ни стылым взором, ни изуверски изогнутой бровью.
Глава 31
– Боярышня, да что ж за наказание? – Зинка царапалась в закрытую дверь, звала Настасью. – Уж который день сама не своя. Отвори, снеди тебе принесла.
Настя девку слышала, но отворять не спешила. Сидела на лавке, схватившись за голову и покачивалась, да так уж с самого утра, аккурат со службы, какую справил Илларион, а она, Настя, смиренно отстояла.
Уж какую седмицу у боярышни дела не ладились. А как иначе? Слыхала у княжьего подворья, что сотня порубежненская вернулась, что заставу далече ратные отодвинули, а боярин Норов явился в крепость и ворота открыл. Знала и то, что большой торг отстроили на реке, что ладьи шли туда многие и многие люди спешили встать на ряды и злата стяжать, набить туго кошели.
Второго дня получила Настасья весточку от тётки Ульяны, писала, что боярин Вадим сам не свой: злой стал, молчаливый и смурной. Горше всего было узнать, что Норов велел об Насте слов не говорить и ругался ругательски, когда о ней упоминали. Ложню Настасьину в своем дому велел запереть, окна закрыть и с тёткиных слов, обходил ее стороной.
И не сказать, что боярышня ждала иного чего-то, но слезами умывалась и тосковала. С той поры, как ушла из Порубежного, все молилась за Норова, просила Боженьку уберечь любого от смерти. Ночи не проходило, чтоб не снился Вадим: донимал и взглядом горячим, и улыбкой теплой. Днем накатывала обида: Настасья ругала Норова ходоком и наново принималась плакать.
Самое дурное и скверное, что после шапки лета, после самого того денечка, когда Норов обещался свататься, ничего и не случилось. В тайне от всех, да и от себя самой, лелеяла Настя робкую надежду, что Вадим приедет за ней, обнимет и увезет с собой.
Однова отец Илларион зазвал Настю в гриденку малую в церковном дому и ругался. Такого боярышня и не помнила за добрым попом, какой завсегда утешал ее и был ласков. Наговорил много чего: упрекал в неверии, и в том, что Бог велел прощать, а не таить обиду. Говорил, что уныние – грех немалый, да велел молитвы читать, тем душу унимать и просветлять.
– Настасья Петровна, отвори, – Зинка все скреблась в дверь закрытую. – Поешь, ведь истаяла совсем. Так и захворать недолго. Что я боярыне Ульяне скажу? Косу мне смахнет начисто*! – стращала девка.