Россия на краю. Воображаемые географии и постсоветская идентичность - Эдит Клюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 6. Демонизируя постсоветского «Другого». Мусульманский юг
На юг нельзя. Там чеченцы. Сначала все степи, степи – глаза вывалятся смотреть, – а за степями чеченцы.
[Толстая 2001]
В русской воображаемой географии Кавказские горы издавна представляются местом экзотической природы и неукрощенных людей, противостоящих цивилизующим силам Российской империи. Кавказ воплощает жизненную силу. Это место, где русский протагонист чувствует себя одновременно и на пороге новой жизни, и под угрозой, открывая себя через столкновение с «Другим» (если пользоваться терминологией Лакана и Кристевой). Возьмем письма М. Ю. Лермонтова с Кавказа. При восхождении на Крестовую гору в 1837 году он писал: «для меня горный воздух – бальзам; хандра к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит – ничего не надо в эту минуту: так сидел бы да смотрел целую жизнь» [Лермонтов 1948, т. 4: 432]. Несколько позже Лермонтов написал: «Завтра я еду… в Чечню брать пророка Шамиля… Такая каналья этот пророк!» [Там же: 445]. Две эти записи – краеугольный камень нагруженной глубокими смыслами, насыщенной воображаемой географии, возникшей в XIX и XX столетиях: восторг от прилива жизненных сил в ландшафте опасной, притягательной красоты и волнение перед лицом вызова коварного противника-туземца. Оба эти ощущения были важны для самоопределения, которое старались дать себе русские. И в путинской России, когда националистическое мифотворчество заменило собой объективный, основанный на фактах взгляд на вещи, этот «чужой юг», особенно Чечня, стал существенным критерием определения того, кто есть русский.
Далее мы изучим полярные взгляды в спорах об идентичности и ту центральную роль, которую и воображаемый Кавказ, и самый непримиримый кавказский этнос, чеченцы, сыграли в обострении враждебности между конкурирующими вариантами постсоветской российской идентичности. Я покажу, что российское правительство использовало проблему Чечни, чтобы ограничить свободу слова и улучшить имидж государства. Ультраконсерваторы видят в чеченском конфликте возможность укрепить некое сочетание этничности и этатизма в русской идентичности, а те, кто придерживается более широкого представления о российской гражданской принадлежности и универсальных гражданских правах, боролись за то, чтобы привлечь внимание общественности к творящимся злоупотреблениям. В результате возникает диалектическая антитеза: дискредитация прежнего советского универсализма «дружбы народов», утверждение чего-то вроде национализма на основе «крови и почвы» и аргументация в пользу нового универсализма.
Многие русские писатели, наиболее известны из которых Пушкин, Лермонтов, Бестужев-Марлинский и Толстой, изображали Кавказ и его народы как некую враждебную среду, на фоне которой познают и определяют себя русские персонажи. Пушкин в поэме «Кавказский пленник» (1821–1822) положил начало чрезвычайно популярной кавказской теме в литературе, став, по словам С. Лейтон, «самым влиятельным пропагандистом воображаемой географии», по крайней мере воображаемого Кавказа [Layton 1986: 471]. Более того, Пушкин создал повествование о Кавказе с характерным сюжетом – на первом плане русский солдат, сражающийся за империю. Хотя герой попал в плен и мечтает о побеге, он начинает ценить красоту и нравы мусульманского «Другого». За пушкинским «Кавказским пленником» последовал ряд произведений под таким же названием, например «Кавказский пленник» Лермонтова (1828) и Толстого (1872).
На протяжении последних двух веков народы Северного Кавказа, и особенно чеченцы, вероятно самые из них свободолюбивые, были бельмом в глазу у российского государства. В декабре 1994 года Российская Федерация начала то, что многие считали ненужным, – чеченскую войну, главным образом для защиты нефтепроводов и для подавления чеченского сепаратизма. Телевидение сыграло тогда решающую роль в освещении связанных с войной событий и росте антивоенных настроений в обществе. Телеканалы показывали Комитет солдатских матерей и отдельных матерей, протестующих против войны и едущих на войну, чтобы забрать своих сыновей с поля битвы. Возможность открыто высказывать свое мнение, видеть несогласие граждан с государством была одним из важнейших достоинств вновь обретенной во времена гласности середины 1980-х годов свободы слова и печати. В сентябре 1999 года, в нарушение условий договора, положившего конец Первой чеченской войне, Путин вовлек Россию во второй чеченский конфликт, в ходе которого чеченцы были лишены своих конституционных прав, а Чечня практически уничтожена. С 1999 года военные присвоили себе право распоряжаться всей информацией, касающейся кампании и военных действий, а вновь централизованное государство взяло под свой контроль средства массовой информации.
Возрождение чеченского конфликта в постсоветский период привело к появлению новых многочисленных литературных произведений и кинофильмов на мотив «Кавказского пленника». Одними из первых по времени были повесть В. Маканина «Кавказский пленный» [Маканин 1995] и фильм С. Бодрова «Кавказский пленник» (1996), основанный в значительной степени на повести Толстого, с сюжетом, перенесенным в 1990-е годы [Layton 1994; Ram 2003; Ziolkowski 2005][100]. Если в повести Маканина и фильме Бодрова мы видим тонкие нюансы сложного взаимодействия между федеральными войсками, чеченскими боевиками и гражданами, то после 2000 года в таких произведениях, как роман А. Проханова «Господин Гексоген» (2002) и фильм А. Балабанова «Война» (2002), происходит резкий сдвиг в сторону демонизации чеченцев. Среди этих вымышленных трактовок Чечни выделяются документальные репортажи А. Политковской и культурологические очерки М. Рыклина. В их работах чеченскому вопросу придается все большая актуальность как поворотной точке, от которой зависит будущее российского общества, – либо к многонациональному гражданскому обществу, где гарантированы права всех граждан, либо к авторитарному государству, управляемому этническими русскими. Иными словами, чеченская тема в русской прозе и кинематографии показала провал старого универсализма советских времен и становление нового гражданского универсализма как части мышления, что мы уже наблюдали у Рыклина и Улицкой. Против этого нового универсализма выступают ультраконсерваторы, демонизирующие чеченцев и представляющие их как коварного «Другого», что служит оправданием для расширения государственной власти с помощью армии и секретных спецслужб.
В произведениях о Первой чеченской войне слышались безнадежные отзвуки прежнего советского эгалитаризма и попытки понять причины его упадка. У Маканина и Бодрова универсалистская идеология – пустой звук; она подрывается более элементарными психологическими побуждениями, подсознательными сексуальными желаниями и племенными чувствами. Чувства сводятся к антагонизму с «нулевым» балансом: «или ты меня, или я тебя». Однако благодаря тонкому изображению чеченцев и чеченской культуры в этих произведениях все еще возможен компромиссный вариант, где слова и переговоры могут одержать верх над оружием, войной и пытками. Тут мы не видим той явной демонизации чеченцев, которая будет характерна для произведений путинской эпохи.
В повести Маканина, появившейся в апреле 1995 года, во время Первой чеченской войны, рассказчик описывает конфликт как «вялую войну» (КП, 45)[101]. Хотя противостояние еще относительно «вялое», каждая из сторон постепенно начинает усиливать давление на другую. В этом довольно двусмысленном повествовании не совсем ясно, кто у кого