Письма к Вере - Владимир Владимирович Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сделаю с Лонгом, как ты говоришь. Люблю тебя, люблю тебя.
В.138. 2 февраля 1936 г.
Париж, авеню де Версаль, 130 – Берлин, Несторштрассе, 22
Душенька моя дорогая, любовь моя, ты молчишь; пожалуйста, пиши; меня изредка – на улице или среди разговора – прямо насквозь пронзает мысль о тебе и о мальчике (вообще, когда я думаю о нем, то это какое-то райское таяние внутри души), радость моя, пиши. Меня раздражает, что я адрес Лонга забыл записать, но думаю, завтра получу его от тебя и тогда сразу напишу, ужасно вышло бестолково. Знаешь что, пришли мне копию «Mlle О»! Радио у Влад.<имира> Мих.<айловича> в соседней комнате играет «Эй, ухнем». Получил от тебя два «Отчаяния» – ничего издано, – вроде трехцветного знамени. Пришлют ли они мне еще экземпляры? Как насчет раздачи знакомым? Кому дать? Список? Получил от Зины письмо, – говорит, что принимаются деятельнейшие меры к нашему тамошнему обоснованию. Я перевидал уже массу людей. Третьего дня (четверг) я себя так отвратительно чувствовал, что думал – грипп, едва мог двигаться; но затем отменно выспался и развил кипучую д.<еятельность> вчера и сегодня. Дастакиян оказался симпатичнейшим человеком, блондином в очках, средних лет и скорее коротыш, – его все очень любят, он руководит кинематографом Кянджунцевых. У них все то же, они так же беспечно-приветливы, я у них пообедал и после этого поехал в этот их кинематограф, где Саба вел себя подчеркнуто по-хозяйски, а Ирина так же очаровательна, как была (и совершенно влюбилась в портрет мальчика). За нами сидели (он – похудевший, постаревший, она – со слепым фоксом на коленях)… Калашников с женой. Мне придется с ними встретиться (Ира мгновенно ему продала два билета). После фильмы Кянджунцевы уехали на своем лимузине, а я с Дастакияном отправились в кафе Мюра поговорить, кое-что обсудили по дороге, а в кафе встретились с Алдановым и Керенским, так что деловой разговор не вышел. Керенский пришел в ужас от моей аполитичности. Сегодня Дастакиян был у меня, и я ему подробно рассказал мою фильму («Hôtel Magique»), он очень одобрил ее и на днях сведет меня с Шифриным и еще кем-то, посмотрим (я очень стараюсь). Вчера днем я был в редакции и сказал насчет безобразия, которое прилагаю, они обещали, что образумятся. Передал Игорю рассказ Матусевича и отказался от интервью. Меня навещали Шерман, Вишняк, Федотов. Первый прекрасно толкует «Приглашение» и в понедельник выступает с докладом обо мне. (Послано ли «Отчаяние», в Пни, это важно!) Он так же плюется и рукой прикрывает рот. У Зельдовичей буду в понедельник днем – получил от нее письмо и звонил к ней. Написал Сюпервьелю и Д.<енису> Рошу. Что делать с далями? Дело в том, что книжный магазин Гиршфельд делит с Пескиным, – меня поэтому не очень тянет туда (или позвонить ему?). Послать ли маме? Зеке пишу, – я сегодня посетил старика, Сарра очень похорошела. Душка моя дорогая, я даже успел поработать над «Mlle О» и побывать на Монпарнассе, где после смерти Поплавского поэты ходят с лицами кротких мучеников. Зашевелились тенишевцы. Говорил по телефону с Берберовой. Завтра я у Ходасевича. Сегодня выступление Милюкова, на которое я, конечно, не пойду. Живу я в чудеснейших условиях (ванна лучше нашей) и постепенно отхожу, а то просто не могу тебе сказать, как я себя чувствовал в первые два дня. Любовь моя дорогая, я пишу это письмо очень торопливо, не могу как-то сосредоточиться. В метро воняет, как в промежутках ножных пальцев, и так же тесно. Но я люблю хлопание железных рогаток, росчерки («merde») на стене, крашеных брюнеток, вином пахнущих мужчин, мертво-звонкие названия станций. Знаешь, с удовольствием думаю об обработке «It is me». Ты уже послала «Despair»? Люблю тебя и очень целую тебя и мальчика моего[120]. На днях напишу Анюточке.
В.139. 3 февраля 1936 г.
Париж – Берлин, Несторштрассе, 22
Счастие мое дорогое, никаких вечеров в Голландии устраивать не буду, это совершеннейшая ерунда. В Брюсселе вечер франко-русский будет, вероятно, 18-го или 19-го, после чего вернусь в Берлин. Не хочу больше слышать об идиотической затее Каплана (собственно, подбивала-то его по доброте душевной Зина). Ерунда какая.
Не забудь мне прислать копию «Mlle О» (как же я мог отдать мой единственный экземпляр Hellens’y?). Вечер (в среду прошлую) у Раисы распался, оттого что муж и дочь заболели гриппом, – теперь выздоровели, и она опять соберет ту же компанию. Зине я подарил две орхидеи, a dédommagement она, конечно, не приняла. Скажи «Петрополису» – надо, чтобы «Отчаяние» появилось здесь в некотором количестве, в обе газеты нужно послать (персонально – критикам обоим), ведь сейчас в связи с моим вечером можно кое-что продать. Мне совершенно несносна жизнь без тебя и без мальчика, летал только что мокрый снег, Сена – желтая, сырость мгновенно принимает форму ног, как только выходишь. Так ты говоришь, что он, маленький, видит меня во сне? Душенька мой.
Господи, я побывал у Калашниковых – и больше к ним н<и> ногой (они живут сразу за углом – но этого не знают), разговор был исключительно о Корсике, Феликсе и Бобби (которому я отсюда написал, он, оказывается, несколько раз запрашивал общих знакомых, как достать мои книги, о которых читал в «N.<ew> Y.<ork> Times», – это мне сказала графиня Граббе, которую я знавал, когда она была Белосельской), Калашников рыдал, много говорил о своих и чужих половых органах, о богатстве (Татьяна разбогатела), о трепанации черепа, которой он дважды подвергался, и советовал мне читать Claude Farrère’a. Завтракал я – вчера – у Кянджунцевых, оттуда поехал к Ходасевичу: у него пальцы перевязаны – фурункулы, и лицо желтое, как сегодня Сена, и ядовито загибается тонкая красная губа (а темный, чистенький, узенький костюм так лоснится, что скользко глазам), а жена с красивыми, любящими глазами и вообще до поясницы (сверху вниз) – недурна, но дальше вдруг бурно расцветают бедра, которые она виновато прячет в перемещающихся плоскостях походки, как пакет с грязным бельем. Владислав ядом обливал всех коллег, как обдают деревца против фил<л>оксеры, Зайцевы голубеют от ужаса, когда он приближается. Довольно остроумно говорил о «Приглашении», и маленький нос его шевелился между стеклами больших очков, и топырились забинтованные