Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника. - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может оно... и впрямь, лучше всего... ведь от ответственности никто не уклоняется. Речь лишь о том, чтобы не испортить... самим фактом... Работа явно не для нас. Это для него.
И успокоился, как будто его коснулась волшебная палочка — как будто в итоге чудесным образом возникало единственное и естественное решение. Он признал, что все соответствует законам естества, что никто и не собирался уклоняться. Просто он был по части отдавания приказов, а Кароль — по части их выполнения.
К нему вернулись покой и благоразумие. Он стал аристократичным.
— Как же это мне в голову не приходило. Ну конечно!
Довольно оригинальная картина: двое мужчин, один из которых пристыжен тем, что другому вернуло достоинство. Одного это «использование несовершеннолетнего» покрывало бесчестьем, а второго — преисполняло гордостью, и тогда первый как будто становился менее мужским, а второй — более мужским. Но Фридерик — какой гений! Что сумел впутать Кароля... что сумел все дело свести к нему... благодаря чему намеченная смерть вдруг разогрелась не только Каролем, но и Генькой, их руками, их ногами — и запланированный труп зацвел запрещенной девчоночье-мальчишеской чувственностью, неуклюжей и грубоватой. Пахнуло жаром — смерть уже стала смертью любовной. И все — и эта смерть, и наш страх, и отвращение, и наше бессилие — существовали лишь ради того, чтобы молодая рука и слишком молодая рука протянулись к ней... Я уже уходил в это не как в убийство, а как в приключение их неразвившихся, слепых тел. Наслаждение!
Но в то же время была здесь и едкая ирония, и даже какой-то привкус поражения — что мы, взрослые, прибегали к помощи мальца, который мог сделать то, чего не могли сделать мы — разве убийство похоже на вишню, висящую на тонкой веточке и доступную только самому легкому?... Легкость! Неожиданно все устремилось в одном направлении — Фридерик, я, Иполит, потянулись к несовершеннолетнему как к какой-то тайной алхимии, приносящей облегчение.
И тогда Вацлав согласился на Кароля. Если бы он возразил, то за дело пришлось бы взяться ему самому, поскольку мы в расчет не входили. А во-вторых, видимо, что-то его смутило — в нем взыграл католицизм и внезапно ему показалось, что Кароль в роли убийцы будет столь же отвратительным в глазах Гени, что и он, Вацлав как убийца — ошибка, проистекающая из того, что он слишком усердно нюхал цветы душой, а не носом, слишком верил в красоту добродетели и в безобразие греха. Он забывал, что убийство для Кароля может иметь другой вкус, чем для него. И ухватившись за эту иллюзию, он согласился — а, впрочем, он не мог бы не согласиться, если не хотел порвать с нами и оказаться вне игры, в столь сомнительных обстоятельствах.
Опасаясь нового изменения планов, Фридерик пошел поскорее разыскать Кароля — а я с ним. Дома Кароля не было. Мы увидали Геньку, выбиравшую белье из комода, но не она была нам нужна. Наша нервозность возросла. Где же Кароль? Не разговаривая, как чужие, мы все суматошнее искали его.
Он был в конюшне, осматривал коней — мы позвали его — и он подошел, улыбаясь. Я прекрасно помню его улыбку, потому что когда мы его подозвали, я вдруг понял всю сногсшибательность нашего предложения. Ведь он любил Семяна. Был предан ему. Как же тогда его принудить к подобным вещам? Но его улыбка сразу перенесла нас в другую страну, туда, где все было дружелюбно и благожелательно. Все еще ребенок, он уже осознавал свои преимущества, он понимал, что если мы чего-то и хотим от него, так это — его молодости; тогда он пошел, слегка насмешливый, готовый поиграть. Наш приход наполнял его счастьем, потому что показывал, как далеко он зашел в фамильярности с нами. И странное дело — эта игра, эта улыбающаяся легкость были лучшей прелюдией к предстоявшей жестокости.
— Семян предал, — скупо проинформировал Фридерик. — Есть доказательства.
— Ну, — сказал Кароль.
— Надо его убрать, сегодня же, ночью. Сделаем?
— Я?
— Ты что, боишься?
— Нет. — Он стал около дышла, на котором висела подпруга. Абсолютно ни в чем не отражалась его верность Семяну. Как только он услышал об убийстве, стал неразговорчивым и может даже немного застыдился. Замкнулся и напрягся. Казалось, что он не станет протестовать. Я подумал, что для него убить Семяна или убить по приказу Семяна — одно и то же, ибо то, что соединяло их, было смертью, все равно чьей, но смертью. Он по отношению к Семяну был слепым в своем послушании солдатом, но послушным и солдатом он оставался и тогда, когда по нашему приказу выступал против Семяна. Было видно, что его ослепление вожаком переродилось в моментальную, молчащую способность убивать. Он не выказывал удивления.
Разве что (мальчик) посматривал на нас. Что-то загадочное было в его взгляде (как будто он спрашивал: о ком речь, о Семяне... или обо мне?). Но ничего не говорил. Он оставался тактичным.
Ошеломленные этой невероятной легкостью (как будто вводящей нас в совершенно другое измерение) мы пошли с ним к Иполиту, который дал дополнительные инструкции, что, мол, надо пойти ночью с ножом — и чтоб никакого шуму. К Ипу вернулось равновесие, и он отдавал приказания как настоящий офицер, короче, был на своем месте.
— А если он не откроет дверь? Ведь он запирается на ключ.
— Найдите способ, чтобы открыл.
Кароль удалился.
И то, что он ушел, возмутило меня и взбесило. Куда он ушел? К себе? Что означало — «к себе»? Что это было, эта его сфера, где одинаково легко умирать и убивать? Мы натолкнулись в нем на готовность, послушание, свидетельствовавшие о том, что он подходит — ведь так гладко пошло! А как шикарно он удалился, тихо и послушно... и я не мог сомневаться, что к ней, к Гене, простирает он свои руки, в которые мы только что вложили нож. Геня! Не было ни малейшего сомнения, что теперь он, в качестве мальчика с ножом, мальчика убивающего, был ближе к тому, чтобы покорить ее и овладеть ею — если бы не Иполит, задержавший нас для дальнейшего обсуждения, мы бы вышли вслед за ним, чтобы проследить, что он будет делать дальше. Однако кабинет Иполита мы смогли покинуть лишь спустя некоторое время, и выйти в сад: за ним и за ней — и уже находились в прихожей, когда из столовой до нас долетел приглушенный, неожиданно оборвавшийся голос Вацлава — что-то там произошло! Вернулись. Точь-в-точь сцена на острове. Вацлав в двух шагах от Гени; что произошло — неизвестно, но что-то произошло.
Кароль стоял немного поодаль, около буфета.
Увидев нас, Вацлав объяснил:
— Я дал ей пощечину. И вышел.
Тогда заговорила она:
— Дерется!
— Дерется, — повторил Кароль.
Они смеялись. Издевались. Зло, но весело. Впрочем — не слишком — так только, подначивали друг друга. Сколько же грации было в их подначках! И им скорее всего нравилось, что он «дерется», как будто они находили в этом выход своей энергии.
— Какая муха его укусила? — спросил Фридерик. — Что это он?
— С чего бы? — сказала она. Забавно так, кокетливо подмигнула, и мы сразу поняли, что дело связано с Каролем. Это было чудесно, очаровательно, что она даже не взглянула в его сторону, зная, что нет в том нужды — довольно было того, что стала кокетничать, ибо понимала, что нам может нравиться только «с» Каролем. Как же легко мы теперь могли объясняться — и я видел, что оба они были уверены в нашем благорасположении. Лукавые, втихаря расшалившиеся и прекрасно осведомленные, что интересуют нас. Этого уже нельзя было скрыть.
Нетрудно догадаться, что Вацлав не сдержался — они, верно, снова задели его каким-нибудь почти что неуловимым взглядом или жестом... ах, уж эти их детские вылазки! Фридерик неожиданно спросил ее:
— Кароль ничего тебе не говорил?
— Что?
— Что сегодня ночью... Семяна...
Он сделал потешный жест, имитирующий перерезание горла, и это действительно было бы потешно, если бы потеха не была в нем чем-то столь серьезным. Он потешался всерьез. Уселся. Она ничего не знала, оказывается, Кароль ее не посвятил в дело. А потому он вкратце рассказал ей о планируемой «ликвидации» и что исполнитель — Кароль. Он говорил так, как будто речь шла о совершенно обычной вещи. Они (поскольку и Кароль тоже) слушали — как бы это сказать — не оказывая сопротивления. Они не могли слушать по-другому, так как должны были нам нравиться, и это затрудняло их реакцию. Разве что, когда он кончил, ни она не ответила, ни он — на их половине воцарилось молчание, неизвестно, что означавшее. Но (мальчик), там, у буфета, стал угрюмым, да и она помрачнела.
Фридерик объяснял: — Главная трудность состоит в том, что Семян ночью может не открыть дверь. Будет бояться. Вы могли бы пойти вдвоем. Ты бы постучала под каким-нибудь предлогом. Тебе он откроет. Ему в голову не придет не отворить тебе. Скажешь, например, что у тебя для него письмо. А когда он откроет, ты отойдешь, а Кароль влезет... это, вероятно, самое подходящее... как считаете?
Он предлагал без видимого давления, «так как-то», что, впрочем, имело свои основания, ведь этот план был сильно натянут, не было никакой уверенности, что Семян так сразу и откроет ей дверь, и он едва лишь прикрывал истинный смысл этого предложения; состоявший в том, чтобы втянуть в дело Геню, чтобы они вдвоем... Он все организовал прямо как сцену на острове. Меня ошеломила не столько идея, сколько тот способ, каким она претворялась в жизнь: он предложил это неожиданно, как бы походя, невзначай и воспользовался тем моментом, когда они особенно были склонны отнестись к нам милостиво, вступить с нами в союз, и даже просто очаровать нас — вдвоем, вдвоем! Было очевидно, что Фридерик делал ставку на «добрую волю» этой пары, что они согласятся без особых возражений потрафить ему — а стало быть, он снова рассчитывал на «легкость», на ту самую легкость, которая в Кароле уже проявилась. Он просто хотел, чтобы они раздавили этого червя «вместе»... И вот теперь эротическое, чувственное, любовное начало скрыть стало практически невозможно — оно выпирало! И мне вдруг показалось, что два облика одного дела борются друг с другом на наших глазах, поскольку, с одной стороны, предложение было довольно страшным, так как речь шла о том, чтобы и девушку вовлечь в грех, в убийство... но, с другой стороны, предложение было «упоительным и будоражащим», поскольку речь шла о том, чтобы они «вместе»...