История свободы. Россия - Исайя Берлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается бури в стакане воды, о которой говорил Тургенев, то она не только не забыта, но и захватила весь мир. Если внутренняя жизнь людей, их идеи, их моральные затруднения значат что-либо при объяснении человеческой истории, то романы Тургенева, особенно «Отцы и дети», независимо от их литературных достоинств, также помогают понять прошлое России и наше собственное настоящее, как помогают пьесы Аристофана понять классические Афины, а письма Цицерона или романы Диккенса и Джорджа Элиота – понять Рим и викторианскую Англию.
Возможно, Тургенев любил Базарова; несомненно, он боялся его. Он понимал и в какой-то степени сочувствовал доводам, которые представляли новые якобинцы, но он не мог не думать о том, что́ они растопчут. «То же легковерие, – писал он в середине 1860-х, – и та же жестокость, та же потребность крови, золота, грязи <…> те же бессмысленные страдания во имя <…> того же вздора, две тысячи лет тому назад осмеянного Аристофаном»[246]. А искусство? А красота? «Да, это сильные слова <…> Венера Милосская, пожалуй, несомненнее римского права или принципов 89-го года»[247], тем не менее и она, и творения Гете и Бетховена канут в вечность. Исида с холодным взглядом, как он называет природу, «ей спешить нечего, и рано или поздно она возьмет свое <…> Она не знает искусства, как не знает свободы, как не знает добра»[248]. Но почему люди должны так фанатично помогать ей, когда она обращает все в пыль? Образование, только образование может замедлить этот болезненный процесс, ведь наша цивилизация еще далеко не иссякла.
Цивилизация, гуманистическая культура значили больше для русских, опоздавших на гегельянский праздник духа, чем для пресыщенных уроженцев Запада. Тургенев держался за нее более страстно, лучше осознавал ее хрупкость, чем даже его друзья Флобер и Ренан. Но в отличие от них он разглядел за спиной филистерской буржуазии куда более яростного оппонента – молодых бунтарей, склонных к тотальному уничтожению его мира и уверенных, что появится новый, более справедливый мир. Он лучше всех понял этих Робеспьеров, лучше Толстого и даже Достоевского. Он отвергал их методы, он считал их цели наивными и абсурдными, но его рука не поднялась бы против них, если бы тем самым он помог и способствовал удобству генералов и бюрократов. Он не предложил никакого ясного выхода – только постепенность и образование, только разумность. Чехов как-то сказал, что дело писателя не предлагать решения, но лишь описывать ситуацию настолько правдиво и представлять проблему настолько справедливо, чтобы читатель не мог больше обойти ее. Сомнения, которые выразил Тургенев, еще не устранены. Дилемма морально чувствительных, честных и интеллектуально ответственных людей в период острой поляризации мнений стала с его времен еще острее и распространеннее. Затруднение тех, кто для него был лишь «образованной частью» страны, едва ли тогда воспринимавшейся как вполне европейская, стало в наши дни затруднением для любого класса. Он распознал его на ранней стадии и описал с несравненной остротой взгляда, поэтичностью и искренностью.
ПРИЛОЖЕНИЕВ качестве иллюстрации политической атмосферы в России в 1870-х и 1880-х годах, особенно с точки зрения поднимавшейся волны политического терроризма, может быть интересен отчет А.С. Суворина о разговоре с Достоевским, чьим издателем он был. И Суворин и Достоевский были верными сторонниками самодержавия и не без основания воспринимались либералами как сильные и безнадежные реакционеры. Периодическое издание Суворина «Новое время» было самым лучшим и влиятельным журналом для крайних представителей правого крыла в России к концу XIX – началу ХХ века. Политическая позиция Суворина придает особую значимость этой записи в его дневнике[249].
«В день покушения Млодецкого[250] на Лорис-Меликова я сидел у Ф.М. Достоевского. Он занимал бедную квартиру, я застал его за круглым столиком его гостиной, набивающим папиросы. Лицо его походило на лицо человека, только что вышедшего из бани, с полка, где он парился. <…> Я, верно, не мог скрыть своего удивления, потому что он, взглянув на меня и поздоровавшись, сказал: “А у меня только что прошел припадок. Я рад, очень рад”. И он продолжил набивать папиросы. О покушении ни он, ни я еще не знали. Но разговор скоро перешел на политические преступления вообще и на взрыв в Зимнем дворце в особенности. Обсуждая это событие, Достоевский остановился на странном отношении общества к преступлениям этим. Общество как будто сочувствовало им или, ближе к истине, не знало хорошенько, как к ним относиться.
– Представьте себе, – говорил он, – что мы с вами стоим у окон магазина Дациаро и смотрим картины. Около нас стоит человек, который притворяется, что смотрит. Он чего-то ждет и все оглядывается. Вдруг поспешно подходит к нему другой человек и говорит: “Сейчас Зимний дворец будет взорван. Я завел машину”. Мы это слышим. Представьте себе, что мы это слышим, что люди эти так возбуждены, что не соразмеряют обстоятельств своего голоса. Как бы мы с вами поступили? Пошли ли бы мы в Зимний дворец предупредить о взрыве или обратились ли к полиции, к городовому, чтоб он арестовал этих людей? Вы пошли бы?»
– Нет, не пошел бы…
– И я бы не пошел. Почему? Ведь это ужас. Это – преступление. Мы, может быть, могли бы предупредить. Я вот об этом думал до вашего прихода, набивая папиросы. Я перебрал все причины, которые заставляли бы меня это сделать. Причины основательные, солидные и затем обдумал причины, которые мне не позволяли бы это сделать. Эти причины прямо ничтожные. Просто – боязнь прослыть доносчиком. Я представлял себе, как я приду, как на меня посмотрят, как меня станут расспрашивать, делать очные ставки, пожалуй, предложат награду, а то заподозрят в сообщничестве. Напечатают: Достоевский указал на преступников. Разве это мое дело? Это дело полиции. Она на это назначена, она за это деньги получает. Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния. Разве это нормально? У нас все ненормально, оттого все это происходит, и никто не знает, как ему поступить не только в самых трудных обстоятельствах, но и в самых простых. Я бы написал об этом. Я бы мог сказать много хорошего и скверного и для общества, и для правительства, а этого нельзя. У нас о самом важном нельзя говорить.
Он долго говорил на эту тему и говорил одушевленно. Тут же он сказал, что напишет роман, где героем будет Алеша Карамазов. Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером. Он совершил бы политическое преступление. Его бы казнили. Он искал бы правду и в этих поисках, естественно, стал бы революционером <…>»[251]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});