Соучастник - Дёрдь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После того, как отец Димкин безвозвратно сгинул, сам Димка не без оснований предполагал, что его, как паршивую овцу из стада, вышвырнут из университета, где он до сих пор, будучи студентом последнего курса, за небольшую плату работал в библиотеке, то есть сидел верхом на стремянке в читальном зале философского факультета, целыми днями читая пыльные фолианты. Его, однако, не выгнали, даже наоборот, потискали ему сочувственно руку, заплатили солидную сумму за какую-то никому не нужную библиографию, похвалили его курсовую работу о Спинозе. «Пускай он мне отец, я же не могу знать о нем все. Отец — это отец, а я — это я», — безответственно размышлял Димка. У него появились матримониальные планы; избранницей его была мясистая девица из хорошей семьи: отец ее, комиссар безопасности на вокзале одного провинциального городка, следил за тем, чтобы какие-нибудь беглые бандиты не забрались в находящийся без присмотра пустой товарный вагон. Невеста готова была закрыть глаза на зловещую историю Димкиной семьи; университетскому партсекретарю она пообещала, что перевоспитает парня, и партсекретарь получил на это соответствующее одобрение из соответствующих инстанций. Вечерами, когда Димка, заведя Марусю в какую-нибудь темную аудиторию, лежал на скамье, положив голову на колени невесте, и расстегивал ее свекольного цвета лифчик, высвобождая обильное, но слишком рыхлое содержание, Маруся подвергала критике Димкин буржуазный объективизм. «Что значит — все-таки отец?» И во имя их любви уговаривала Димку на ближайшем собрании, перед лицом всей университетской партийной общественности, решительно отмежеваться от отца. Димка выступит третьим; Маруся протянула ему листок: от него ждут примерно вот это. Пусть выскажет глубочайшее сожаление, что лишь после того, что случилось, он начал понимать, с кем он жил под одной крышей. Ошибки мышления — это лишь предательские симптомы зреющего подспудно преступления. Он будет бороться даже против памяти отца, чтобы доказать свою верность партии. Димка всю ночь смотрел на округлые буквы марусиного почерка. «Может, этим я спасу нас обоих», — сказал он дома. «Решай сам», — скупо ответила мать. На третий день, чувствуя, как у него трясутся колени, Димка пришел на общее партсобрание и сел рядом с Марусей. Когда подошла его очередь, в зале повисла пауза; Димка молчал, понурив голову. Какое-то время все смотрели на него, потом слово взял очередной выступающий. Маруся сунула Димке записку: «Если ты коммунист, держи слово». Димка скрутил бумажку в плотную трубочку; на девушку он посмотрел, лишь услышав свое имя. Маруся обращалась к собранию за поддержкой: она убедилась, что человек, которого она выбрала себе в спутники жизни, на самом деле — идеологический диверсант. И стала зачитывать вслух выписки, сделанные ею из Димкиной курсовой работы: цитаты эти ясно доказывали, что понятие свободы у Спинозы ее бывший жених толкует в духе западной буржуазии, а это — чистейшей воды контрабанда контрреволюции! Еще ей бросилось в глаза, что в курсовой работе всего-навсего две цитаты из трудов товарища Сталина; когда она заговорила об этом с Димкой, то получила наглый ответ: товарищ Сталин-де ничего о Спинозе не писал. Бытовое поведение Димки вполне с этим согласуется. Он халатно относится к военной подготовке; продемонстрировав позорные результаты в стрельбе из мелкокалиберной винтовки, он отмахнулся от ее упреков, заявив, что хорошие стрелки редко бывают хорошими философами. Ссылаясь на свои субъективные чувства, он и не думает отрицать своего сообщничества с отцом. Сами можете представить, что за чувства гнездятся в сердце человека, который цинично отзывается о любви, об этом чистом, возвышенном отношении человека к человеку? Дело в том, что телесную красоту он ставит выше идейно-политической гармонии. И как ученый, и как патриот, и как человек — он бросовый материал. Протухшее яйцо, от которого нужно избавляться. Теперь даже она не считает, что Димка способен подняться над самим собой. Она самокритично благодарит товарищей за проявленное терпение: она долго молчала, но больше не намерена обострять противоречие между своими романтическими чувствами и коммунистическим мировоззрением. Неглупая баба эта Маруся, думал Димка, рассеянно слушая оживившихся студентов, которые сокрушались, что раньше не удосужились разглядеть в своих рядах растленного лицемера, врага народа, который, скорее всего, уже совершил тот шаг, который отделяет антисоветские действия от антисоветских слов. Расследование этого казуса — дело компетентных органов, пока же собрание исключает его из партии и из университета. Димка бесстрастно смотрел, как его бывшие друзья, опасаясь, как бы их тоже не сочли врагами народа, торопливо вскидывали руки с партбилетами; решение было единогласным. Он положил на стол президиума свой билет и вышел из зала, как бесплотная тень. Взгляд Маруси скользнул по нему, не задержавшись; другие тоже сделали вид, будто его на свете не существует; кто-то захлопнул за ним дверь. В библиотеке его нагнали два сокурсника — удостовериться, не забирает ли он из своего письменного стола что-нибудь, что принадлежит не ему; они тут же попросили по телефону подкрепление: Димка ни за что не хотел оставлять свои конспекты по философии, тогда как их предстояло присовокупить к материалам следствия. В вестибюле он бросил взгляд на доску с надписью «Позор!»: завтра здесь будет помещена его фотография. «Ничего, сынок, выдержим. Будем нести свой крест, как нам написано на роду», — с застенчивой гордостью сказала Димкина мать. И оба, сидя над чаем с сахарином, улыбнулись этим словам: «написано на роду», — ведь оба придерживались материалистического мировоззрения. Ожидая, пока к ним придут с обыском, они в душе прощались с этим двором, где страх, словно пыль, покрывал все серым непроницаемым слоем, но где было и нечто еще: ползучее, упорное торжество жизни, и самоотдача, и оплакивание ушедших, и снова объятия, и редкое ощущение сытости, и редкое ощущение чистоты, и пьяные песни по вечерам, и тихая молитва на рассвете — тот извечный круговорот, который переполняет и перерастает Москву, Москву властного высокомерия и властного подобострастия. В ту ночь за ними не пришли; лишь через неделю мать получила повестку, а Димку призвали в армию; он проводил мать к уже знакомому зданию, занимающему целый квартал, и простоял там до полудня, ожидая ее. Но она так и не появилась, а ему пора было идти на сборный пункт.
24Пылая, кружится колесо ветряной мельницы; нефтеперегонный завод — огненный столп в тумане; паровоз — словно бьющийся на спине жук-олень. По свежевскопанным кукурузным делянкам, по яблоневым садам, по лесным тропам с серебрящейся на ветках паутиной, по паводко-защитным дамбам, сохнущим под утренним солнцем, — всюду грохочут, устремляясь к моему родному городу, разгоряченные танки. Под напором их стальных туш, словно ветхие занавески, разлезаются в клочья декорации крестьянских домишек. Целы и невредимы остались каменные быки взорванного железнодорожного моста, с которого мы с братом, до темноты в глазах нажарившись на солнце, взявшись за руки, солдатиком прыгали в прохладную воду. Наискось пересекает реку паром, везя на другой берег смонтированные на грузовиках реактивные минометы; судорожно дергается под колоннами автомашин понтонный мост. С микрофоном в руке я сижу в гремучем нутре одного из танков; «Сдавайтесь! Сопротивление бесполезно!» — повторяю я, как заведенный, ожидая, когда ухнет в меня бронебойный снаряд, после чего я превращусь в угольно-черную головешку величиной с полугодовалого младенца. Если мы и выберемся отсюда живыми, морда у нас будет дергаться за бутылкой палинки. Внезапно, словно полный коробок спичек, вспыхивает соседний танк, над ним колышется столб жирного черного дыма, те, кто сидел в нем, уже не выберутся оттуда. Солдаты, бегущие вперед, отстегивают серые скатки шинелей со спин тех, кто лежит на пропитанном кровью песке. Я наблюдаю в бинокль, как защитники города тычут факелом в низкий драночный навес овечьего загона. С Безглавой башни лает автоматическая пушка; ребята целятся, как черти. Возможно, наводчиком там — бывший мой товарищ по играм: он стреляет в меня, я отвечаю, но все равно в душе я горжусь им. Тяжело поднимая ноги с комьями грязи на сапогах, бегут по размокшему полю солдаты, спрыгнувшие с танков, поливая перед собой землю из автоматов; некоторые падают ничком на холодное жнивье. Во дворе крестьянской усадьбы на окраине города парни в ватных полушубках, с темными кругами под глазами, макают белокурую щетину на подбородке в деревянное ведро колодезного журавля. Потом снова бегут, кричат и стреляют. В конце концов дело их — лечь рядами на стратегическом столе-макете, над которым узкоротые генерал-полковники, поглаживая крылья носа, будут прикидывать: во сколько человеческих жизней обходится та или иная высота? Солдаты лежат шеренгами и на коровьем пастбище, на груди у них — металлические бляхи: отдельно — русские, немцы, венгры. Соотечественники мои — с краю общей канавы-могилы; столько знакомых имен; тьма ложится на них, зеленая краска смерти расцвечивает им лбы. В том, что они так неизлечимо обречены на проигрыш, есть и моя доля вины. Никогда не вознесется над ними мраморная стела с датами их коротенькой жизни. Я отдаю им честь, поднимая руку к русской военной фуражке: они — там, внизу, я — наверху, на стороне победителей; освободитель стоит со своей безрадостной правдой над поверженными оловянными солдатиками. Я возвращаюсь на шоссе; между кладбищем и бойней рассыпаны противотанковые ежи; с кружащейся головой я стою, прислонившись к афишной тумбе, которая предлагает вниманию прохожих какую-то музыкальную комедию с танцами. Другой плакат обещает расстрел на месте за укрывательство евреев и дезертиров. Страдальчески вытянув шею, мордой на камнях мостовой, в луже черной, как уголь, крови лежит артиллерийская кляча.