Кавказ - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невдалеке от урочища Даш-Кессен (каменоломня), горные воды, пробив громады, вырыли себе уютную дорогу, по дну которой струится теперь скромный ручеек. В этом-то ущелье поселило предание дивов (татары выговаривают дев) для домашнего обихода дербентских сказочников. Дивы, как вы знаете, исполины, чада ангелов и людей — а не женщин, ибо теогония Востока предполагала самих ангелов женщинами (о блаженные времена!). Магомет очень вооружился против сего верования, но сам выдумал почти то же; населил рай свой вечно девственными гуриями зеленого, синего и розового цветов. Сколько волшебных замков построила индийская и фарсийская поэзия из туманов басни! В какие живые краски облекло, в какую радужную, очаровательную атмосферу погрузило восточное воображение этот исполинский, хоть мыльный, шар поэзии! Не сытая былью, подавленная существенностью, лишенная надежды на завтра, она кинулась в бездну невероятного, несбыточного, и создала из ничего мир небывалый, невозможный, но пышный и пленительный. Как Мильтонов[146] сатана, которого одно крыло просекло уже свод ада, а другое было еще в небе — она связала рай и ад на земле, населила ее существами дивными, изумляющими, коих лица и дела имеют одно земное лишь то, что они осуществились в уме человека. Этого мало: поэзия семитическая, скучая землей, как золотой клеткой, ударяла пятой в темя гор и дерзко ринулась в пространство; облетела поднебесье и занебесье, облекаясь то в синеву дали то в радугу дождей, веялась, как опахалом, облаками, освежала чело свое в лоне бурь, пила росу со звезд, рвала солнцы как ягоды, и снова, подобно райской птице, утомленная полетом, свивала крылья свои и отдыхала на земле, изукрашенной чудесами. Для нас непонятны красоты поэм арабских, где простота восходит до ребячества, страсти до бешенства, жестокость до бесчеловечия, и между тем все дышит высокой девственной природой!.. От чего это? Мы вылощены и округлены потоком веков, подобно валунам речным; но разве от того менее красив зубристый обломок гранита! Для нас, поклонников логики и арифметики, не существует и чудесного мира Гиндустана и Фарсистана; нибелунги и саги Севера, наши бабы-яги и богатыри-полканы нам кажутся только любопытными карикатурами; мы потеряли чувство, которое в старину оживляло народам образы их — у нас нет веры в чудесное! В волшебной поэзии мы видим лишь прекрасного мертвеца, и разбор красот ее для нас урок анатомии — ни больше, ни меньше. Искусственное удивление не заменит нам тех порывов восторга, когда у людей сердце и ум значило одно и то же, когда самая наука была плодом вдохновения, а не вдохновение плод науки. Творец даровал дитяти-человечеству какое-то предугадание всего, что истинно и прекрасно, дозволил ему, пользуясь всеми причудами младенчества, занимать в долг у будущего мужества, а нас лишил способности отпрядывать в минувшее и облекаться в верования по произволу.
Со всем тем воображение, не вовсе простылое, любит и старается хоть в половину обманывать себя и воздвигать из обломков если не целые дворцы, то живописные развалины дворцов.
Так было и со мной, когда, отстав от поезда, съезжал я по обрывистому ущелью. Я не мог закружить мечтаний моих до того, чтобы наяву видеть кругом себя создания причудливого воображения восточных поэтов: по крайней мере, я припоминал известные мне из переводов отрывки восточных поэм, как прелестный балет, как игру калейдоскопа, как испаряющиеся призраки обаятельного сна.
Надо мной широкими кругами плавал орел; горный ключ невидимо журчал под ногами, и на востоке синелось необъятное море, облитое морем туманов… и кругом утесы, опоясанные зеленью, венчанные гранатником с пламенными цветами… какие рамы для фантазии!
Проводник заблудился — так мало любопытны татары до подручных мест, освященных преданием! Наконец, устав продираться верхом сквозь дубняк и колючку и терны, мы бросили коней и по крутизне спустились на дно ручья — это единственный ход к дому дивов (девын — эв), который иначе называют гибель визиря (визирь-гран), убитого тут во время какого-то нашествия персиян. Мы шли под сводом ветвей, по мшистым каменьям — и вот пещера пред нами. Ручей образовал тут широкое колено, и огромная скала, упавшая с вышины отвесных берегов ущелья, стоймя стоит у входа, словно на страже. Жерло этой пещеры, закопченное дымом, не более восьми шагов поперек и двух с половиной в вышину… Входим: пещера немного расширяется овалом, сзади ее другая поменьше, в боках выбиты ясли для коней… помост усеян тысячами костей — ибо это место всегдашний притон разбойников и плотоядных зверей. Один из бывших с нами есаулов рассказывал, что он в прошлом году убил тут гиену. Вообще должно признаться, что пещера дивов обманула наше ожидание: в ней тесно и душно жить не только великанам да и обыкновенным смертным; одно лишь преддверие ее, заключенное утесами, заросшее деревами, заплетенное кружевом плюща и дикого винограда, стоило взгляда, даже избалованного красотами природы.
Вперед!
За горной деревней Джалганны взялись нам показать еще диковинку: это пещерка, известная под именем эмджекляр-пир, т. е. «святых сосцов». За крутизной надо было слезть опять с коней и, хватаясь за корни дерев, спуститься в глубокую долину… спустились, огляделись: при подошве скалы, под шатром тутовых дерев, указали нам небольшую впадину, разве сажень в диаметре, с округлого потолка висели каменные сосцы, весьма похожие на женские груди, и из каждого ниспадали капли воды, звуча по чаше, выбитой ими. Дождевая влага, растворяя известковые слои и потом процеживаясь сквозь трещины пластов, более твердых, мало-помалу образовала эти натеки, оставляя по закону сцепления добычу свою кругами около скважин. Впрочем, я видал тысячу разновидных сталактитов и — никогда подобного. Вероятно, особенная клейкость составных частей раствора была виной этой странной игры случая. Женшины окрестных гор веруют крепко в целительную силу воды, истекающей из сосцов матери-природы. Когда в груди их иссякнет молоко, они издалека приходят сюда пешком, приносят в жертву барана, мешают с землей воду каменных сосцов и набожно пьют ее. Если вера не всегда спасает, зато всегда утешает, а это разве безделица!
И мы напились чудесной воды и мы полюбовались диким удольем; вскарабкались вверх, и снова проехав деревню, ударились прямо к западу; нам должно было объехать недоступную коням крутизну, по которой спускалась дагбари (горная стена) от четырехугольной крепостцы на самом обрыве ее стоящей; но прежде чем приблизиться к желанным развалинам, нас повели на северную сторону горы — посмотреть чем-то знаменитый ключ.
— Вот он, вот урус-булах (русский родник), — сказал татарский бек, наш бородатый чичероне, привстав на стременах и подымая папах свой — Из него пил падишах Петер, когда впервые взял Дербент!
Мы спрыгнули с коней и с благоговением черпали горстью воду. Сколько лет протекло с тех пор, как он утолил жажду величайшего из царей и величайшего из людей (две доблести, редко между собой смежные). Но он все еще журчит неизменно — зато как сильно изменились с тех пор русские! С каким самосознанием нравственной и политической силы попирали мы Кавказ, на который первый наложил пяту преобразователь России! Я воображал себе державного великана, в толпе его сподвижников и кавказских наездников, дивящих друг друга и еще более дивящихся быть вместе! О как бы дорого дал я, чтобы угадать, какие мысли звездились во всеобъемлющей голове Петра в ту минуту, когда, припав к этому ключу, глотал он кровавым потом своим купленную влагу! Сомнение ли волновалось в душе его об успехе зачатого им дела, или великая мысль величия России и тогда явилась в его уме, как Минерва из головы Юпитера, в полной силе и в полном вооружении?..
Правда ли, что
…Заране слышит генийРукоплескания грядущих поколений!
Князь Дмитрий Кантемир[147] был в поезде Петра Великого и передал рассказ о Кавказской стене Баеру.
И наконец мы приблизились к развалинам Кавказской стены, примыкающей к крутизне. Какое величавое, и с тем вместе, какое печальное явление предстало очам нашим… победа природы над искусством, времени над трудом человека! Там виделась постепенность разрушения a priori u a posteriori[148], так сказать, поколение веков, работающих на судьбу. Слабое зерно, запав в трещинку, в спай камней, и разрастаясь деревцом, инде выдвинуло корнями плиты вон из средины стены, раскололо другие, разорвало, сбросило их долой… и вот воздух, питатель жизни, грызет их; дожди, живители злаков, точат их, и разрушение не щадит лежащих во прахе. Ветер засыпает, растение дробит самые останки, застилает коварной зеленью листов раны, прорезанные его корнями.
Лишь один сострадательный плющ, как песня боянов, свивает две половины времени, вяжет, будто узами родства, стоящих и падших — еще целые и уже разбитые громады. Дубы, грецкие орешники, тут и чинары шумят внизу, торчат из боков, гнездятся наверху развалин, сидят на них, опустив крылья подобно орлам, вцепясь когтистыми корнями, и нередко, опрокинутые бурей, держат на воздухе свою добычу. Но не везде время победило твердыню. Во многих местах, сбросив с чела зубчатую корону бойниц, она еще гордо вздымается над народом дерев, ее осаждающих отовсюду, и лишь столповидные тополи помахивают наравне с ней кудрявыми головами, гордясь одним ростом, не крепостью. Мелкие поросли и седой мох, эта пена столетий, лепятся на груди великанов древности и наводят на нее свою мрачную краску. Инде зелень проседает по швам камней узорчатой вышивкой. Инде плющ распустил с башни свое зеленое знамя, но верх стены даже с целыми бойницами всегда увенчан кустарником, и между него стоят молодые деревья, будто на страже. Глядя на свежесть этой стены, подумаешь, что она сто лет назад построена и едва ль пятьдесят назад брошена на съедение пустыне. Дожди не размыли, а только выгладили ее, и перуны будто сплавили ее в одну толщу. И какая тишь, какая глушь в окрестности! Изредка разве прощебечет птичка. Роскошная трава ложится на корень нетронутая, и только копыто коня табасаранских разбойников топчет поляны, багряные земляникой!