Цемах Атлас (ешива). Том первый - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Их взгляды снова встретились. Роня кормила своих мальчиков, и ее шаловливая улыбка с примесью материнской доброты словно умоляла его не обижаться, как ребенок. Она ведь должна была что-то сказать про ужин. Ведь ее сестра Хана-Лея могла заметить, что его ужин съеден, или кто-нибудь из домашних мог увидеть, что он сидит и ест ночью. Цемах ощутил внутри жар раскаленного котла, ощутил, как пламя, горящее под котлом, поднимается по его телу до самых висков. Он переставил под столом свои длинные ноги, как жеребец, роющий копытами землю. Посмотрел в зеркало, висевшее на стене напротив, и увидел еврея с бородой и пейсами. Только от ноздрей и до уголков рта тянулись резкие злые морщины, а в глазах его горел ад. Чтобы никто не заметил, что с ним происходит, он ел, опустив голову. Роня осталась сидеть напуганная, по-женски покорная, словно почувствовала его разыгравшуюся похоть и была уже готова сдаться.
Целый день Цемах шагал по ешиве и разговаривал сам с собой. С мужней женой? Им бы даже не пришлось слишком долго искать укрытия. Он приходит поздно ночью, а она ждет его в темном коридоре. У нее есть отдельная комната, и у него есть отдельная комната. Может быть, она не заходит в своих мыслях так далеко, может быть, она думает просто так поиграть с ним. Однако имеет она это в виду или нет, она готова на это! Ее поведение указывает на то, что она, как говорили мудрецы Талмуда, «открывает один тефах, а скрывает два[133]». Он ни в коем случае не должен возвращаться ночевать в этот дом. Однако оставаться на всю ночь в ешиве тоже не годится. Обыватели или ешиботники могут увидеть его и удивятся, отчего это он не идет на свою квартиру. Он поднимется на холм и проведет ночь в доме мусара.
Глава 6
В молельню мусарников надо было подниматься на второй этаж по винтовой лестнице. Ее узкая деревянная башня возвышалась напротив широкой четырехугольной, крытой жестью синагоги. Здание принадлежало общине, и летом в нем спали гости: знаменитый проповедник, посланник какой-то ешивы, разорившийся богатый обыватель, собиравший на приданое дочери, — все такие важные люди, которых не отошлешь ночевать в странноприимный дом вместе с нищими и бродягами. Директор ешивы выхлопотал у общины, чтобы чердачную комнату сделали молельней мусарников. Однако зимой там не топили, и сыны Торы не поднимались туда изучать мусар. Набитый соломой мешок забрали в странноприимный дом, и деревянная лежанка осталась непокрытой. У единственного окошка стоял стол с табуреткой. С потолка свисала керосиновая лампа. На скамье у входа стоял глиняный кувшин с миской для омовения. Цемах поднялся после вечерней молитвы, чтобы зажечь керосиновую лампу, и сказал самому себе: «Здесь твоя могила!» Он останется здесь на всю ночь, пусть даже совсем замерзнет. Он уселся на голую лежанку, сколоченную из крепких досок, и уткнулся лицом в ладони. Он ушел в большой мир, хлопнув дверью, весь Новогрудок бурлил! Вернулся к Торе он после скандала в семье. В своих мечтах он видел себя руководящим большой ешивой и ведущим глубокомысленные беседы об учении мусара. А едва-едва добился начальной ешивы, почти хедера. И он, директор ешивы, вынужден преодолевать влечение к мужней жене. Цемах удивился, услыхав шаги на лестнице. Он знал, что никто из его учеников не ходит ради уединенных размышлений в нетопленую молельню.
Хайкл-виленчанин не знал, как говорить с главой ешивы об испытании, выпавшем на его долю, и при этом не рассказать о дочери реб Гирши Гордона. Он день за днем откладывал этот разговор. Однако в четверг на него напал страх. На следующий день, в пятницу вечером, он должен снова идти на субботнюю трапезу. Он следил за тем, как глава ешивы шагает по синагоге туда-сюда, и завидовал ему: такой мусарник, как реб Цемах Атлас, вырывает из себя соблазн одним рывком. Глава ешивы расхаживал с таким пылом и с таким напряженным видом, что виленчанин не набрался наглости отвлечь его. Вдруг реб Цемах вышел из синагоги. Ученик последовал за ним и увидел, что тот поднимается в дом мусара. Хайкл обрадовался, на чердаке он сможет побеседовать с директором ешивы, и никто им не помешает. Какое-то время он еще стоял на синагогальном дворе и раздумывал, как начать разговор. Затем тоже поднялся наверх.
Глава ешивы был немного удивлен. Он попросил Хайкла присесть на единственную табуретку и сам устроился на голой деревянной лежанке. Он думал, что виленчанин пришел пожаловаться на бытовые проблемы. Некоторые ученики не хотели ночевать в странноприимном доме и требовали устроить их на постой к обывателям. Другие хотели получать в домах обывателей еду получше, чем кусок селедки с хлебом на кухне. Однако виленчанин говорил о делах духовных: он пришел поговорить об обязательствах, которые принял на себя, намереваясь постоянно заниматься изучением Торы, быть богобоязненным и делать добро своим товарищам. Однако это тяжело, очень тяжело…
— Конечно, это тяжело, очень тяжело, — пробормотал, будто обращаясь к самому себе, директор ешивы.
Хайкл нетерпеливо заерзал на табуретке: он не думает, что трудно постоянно заниматься изучением Торы, или трудно накладывать каждый день филактерии, или сделать одолжение товарищу, не думая при этом о собственной выгоде. Он может помочь товарищу, не рассчитывая на почет или вознаграждение, и не из-за того, что тот в свое время ему помог. Гораздо труднее, чем делать добрые дела с чистыми намерениями, — не делать дурных дел. То есть от дурных поступков можно удержаться, но как заставить себя не иметь дурных желаний, позывов к греху? Именно об этом он и пришел спросить.
— Вы же знаете, виленчанин, как часто мудрецы Талмуда напоминают нам, что соблазн творить зло сделан из огня и что человек из плоти и крови не может одолеть этого соблазна, если ему не помогают небеса. У человека есть лишь свобода выбора, начать ли войну с этим злым соблазном, не имея уверенности в победе. Чтобы победить в этой войне, надо получать помощь с небес. Вопрос в том, с чего и как человеку начать войну с соблазном творить зло. Ответ в том, что начинать надо с точки опоры. Как ни высоко способен взлететь орел, сперва он должен оттолкнуться от земли, чтобы подняться. Так и человек должен начинать с точки опоры. Однако человек может признать и ту правду, что он свинья и намерен и дальше лазать в грязи. При этом иные еще и гордятся, что нашли в себе мужество сказать свою свинскую правду. Сказать самому себе правду — это самое простое. Однако тому, кто взглянул в лицо лжи, нельзя оставаться в своих собственных тесных рамках, надо, чтобы ложь стала невыносимой для увидевшего ее. Тогда появляется точка опоры, с которой можно начинать войну против соблазна творить зло.
— А что делать, если ложь притворилась точкой опоры? Как быть, если соблазн творить зло притворяется священным орн-койдешем, а тот, на кого обрушилось это испытание, не знает, соблазн это или же священный орн-койдеш? — Хайкл говорил, уткнувшись взглядом в пол, чтобы не надо было смотреть в лицо главе ешивы. — Чтобы отделаться от сомнений, есть один способ: разломать резной священный орн-койдеш. Но кто знает, поможет ли это. Иные знатоки утверждают, что человек не обладает свободой воли. И сколько бы он ни боролся с собой, он не может поступить иначе, чем должен.
На лице Цемаха на минуту зажглась светлая улыбка. Ему понравилась высокопарная притча о соблазне творить зло, притворяющемся священным орн-койдешем. Он уже не раз замечал, что виленчанин говорит красивыми притчами. Однако его лицо сразу же помрачнело. Сколько в своей жизни он ни мучил себя испытаниями, у него никогда не возникало сомнения в том, что человек способен преодолеть их.
— Знатоки утверждают, что человек не обладает свободой воли? Именно в этом вы, виленчанин, можете видеть разницу между мусарником, у которого есть Тора, и философом, у которого Торы нет. Мусарник честно говорит себе, что если он не способен преодолеть соблазн творить зло, то изъян в нем самом. В отличие от него, философ, у которого Торы нет, выводит правило из частного случая. Раз он не может справиться с собой, то и никто не может. Тем не менее и эти знатоки тоже признают, что со свободой выбора не все так однозначно. Если человек может подняться на новую ступень, он должен хотя бы частично быть способным управлять самим собой силой своего разума, отличающего правду от лжи; или же своим чувством милосердия, отличающим добро от зла; или же своим эстетическим чувством, отличающим красивое от уродливого. Однако все это абсолютная ложь! — кипятился Цемах с гневом больного, слышащего, как его соседи поют и пляшут на противоположной стороне улицы, в то время как он лежит и страдает. — Как может чувство прекрасного уберечь от нечестивости, если с тех пор, как стоит мир, были нечестивцы, преклонявшиеся перед красотой? Чувство милосердия тоже проваливается без Торы под землю или же тает, как воск на огне, если якобы милосердный человек не получает того, что хочет. А что касается системы, опирающейся на разум, то это и есть самый большой обман. Разум — это маленькая закоптившаяся лампадка, и, когда желание дохнет на нее из ноздрей, она гаснет. По своей природе человек склонен к компромиссам, он ищет практической пользы, он — тепловатая водичка, пустой горшок, ни то ни се, глупец, обкрадывающий себя самого. А его разум — это ночной светильник, указывающий путь к одурачиванию себя, путь к греху. Однако человек правды должен крикнуть своему разуму; «Вор, куда ты лезешь?!» — заорал Цемах, задрав голову к керосиновой лампе, свисавшей с потолка, а потом понурил голову. Он еще не забыл, как два его старых товарища по ешиве, Зундл-конотопец и Дов-Бер Лифшиц, приезжали в Ломжу возвращать его на путь истины, а он прогнал их своими речами о совершенстве человеческого разума.