Ответственность - Лев Правдин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот, — говорит, — до чего мне теперь хорошо, до чего вольготно, никто ко мне не проникнет, поскольку теперь все за решеткой, один я на воле, как горный орел.
Пробуя пальцем шило, — остро ли? — плотник подмигнул из-под лохматых рыжих бровей:
— Ай да сказка! Летела она, летела, углядела среди тайги место красно, тут она и села, нам песню пропела и дальше полетела… А шильце тем временем у нас и поспело.
— Правитель-то теперь как же? — спросила Таисия Никитична, стараясь не замечать его хитроватого испытующего взгляда.
— А хрен его знает, — усмехнулся плотник.
— Может быть, его и в самом деле убить хотели?
Плотник охотно согласился:
— Мастер на всяко дело сыщется.
— Как же так может быть! — горячо зашептала Таисия Никитична, и даже ладони сложила у подбородка, словно ужасаясь равнодушию, с каким рыжий плотник говорил о правителе. Не презрение, не насмешка, а только равнодушие. Ведь ясно же, о ком эта сказка.
— Сказка же. Бывает, что и медведь летает, а на горе рак свистит. А оттого, что нам теперь дратва требуется, дай-ка ты свою портяночку…
Все время, пока слушал или сам говорил, он ни на минуту не прекращал своего главного дела. Изготовив шило, он тут же без промедления принялся за другое необходимое дело. Надергал из портянок ниток, ловко скрутил их в одну толстую длинную нить. Потом он быстро и крепко несколько раз провел ею по трухлявому концу бревешка. Нитка глубоко врезалась в дерево, почернела от смолы и зазвенела, как струнка. Он все знал: где что лежит и что из чего делается. Умелый житель на земле. Он видел, что Таисия Никитична ждет ответа, но отвечать не торопился и, только закончив свое дело, послушав, как звенит дратва, объяснил:
— Всякое непрочное вещество, сама видишь, истлело в прах, а смола живет, самая суть дела осталась нам на пользу. Ей и название такое: живица, что значит — живущая вечно.
Конечно, это он не только про смолу-живицу. Не трудно понять, что он считает «сутью дела».
А он сам-то кто, этот рыжий? И чем она заслужила его расположение? Все эти вопросы давно занимали и раздражали ее любопытство, но она не решалась спросить. А пока обдумывала, как бы это получше сделать, он и сам рассказал.
— Автобиография у меня, как у банного веника: рос, расцветал, потам сломали, в пучок связали, ну и все такое. Сушили, в кипятке варили, хлестали по чему ни попало, пока, значит, совсем я не одурел. Вот теперь, хочешь, пол подметай, хочешь, брось под порог сапоги вытирать. Я на все годный: хоть в колхоз меня, хоть в тайгу, как кулака, хоть в тюрьму. Теперь по лагерям, как цыган, кочую. И везде мне честь и место. Честь — это, по-нашему, пайка большая, а место, известно, на нарах. А сам я мужик. Под Сенгилеем наша деревня. На Волге. И жизнь у меня, как обыкновенно, простая.
«Ох, не простая у тебя жизнь, и сам ты не прост», — подумала Таисия Никитична. И все время, пока он рассказывал, старалась понять, где кончается у него простота и начинается мудрость. А может быть, хитрость. Но так и не поняла. Наверное, не существует такой определенной границы в несокрушимом мужицком характере.
А он, орудуя шилом и дратвой, все с той же строгой истовостью, с которой и работал, и слушал, и говорил, давал понять, что для него слушать и говорить — такая же работа.
— Родился я, конечно, в крестьянстве, там же обучился всем мужицким наукам. Наук этих десять.
На минуту он оставил зажатый в коленях сапог и, растопырив большие черные пальцы, начал их перебирать, приговаривая:
— Хлеб ростить — это тебе первая наука, вторая — семьей править, третья — скотину соблюдать, потом — грамоту знать, избу срубить, печь сложить, кузнечить, столярить и вот — сапожничать.
— Девять, — насчитала Таисия Никитична, глядя на его палец, еще не обремененный наукой.
— А десятая всех наук главней — головой работать, соображать. Всякое дело до ума доводить.
— Это как?
— Дело бывает умное, полезное, а случается и вовсе глупое. И всякое, даже самое умное, можно на дурнину перевести. А ты погоди, не встревай. Как моему разговору конец будет, все сама поймешь, а чего не поймешь, спросить не с кого, такая уродилась. Сколько в человеке смысла заложено, на столько он и понимает другого человека.
Она не сразу догадалась, что он попросту ее одернул. И не очень-то деликатно, А когда догадалась, то мысленно усмехнулась, решила не обращать внимания, отчего сразу выросла в собственных глазах. Тем более что рыжий ничего не заметил, продолжая рассказывать о том, как «дурнина» захлестнула умное дело.
— Как тебе известно, что сделала Советская власть для своего прочего утверждения? Мужикам землю отдала. От земли весь смысл жизни. На земле живем, и все от земли идет, от великой ее милости. Земля — матушка. Сколько крови пролито за нее — страшно подумать! Бились, жизни не жалея: нам не достанется, так детям нашим, внукам и правнукам. И вот вся земля наша! Живи — радуйся! Да тут опять осечка: колхозы объявились, не слаще крепостного права. Земля казенная, а крестьянин на ней раб.
— Да что вы такое говорите! — испуганно воскликнула Таисия Никитична и даже оглянулась: не слышит ли кто-нибудь еще. Нет, все спят, в тишине только костры потрескивают.
— А ты не оглядывайся, — проговорил плотник, продолжая свое дело. — Ишь ты, как ворохнулась!
— Так ведь это страшно, то, что вы говорите.
— От говору какой же страх? — плотник усмехнулся и очень спокойно продолжал: — Страшно было, когда последний хлеб у колхозников отнимали, а того страшней на ребятишек смотреть, как они неслышными голосами стенают: «мамка, исты…» А мамка почернела и уже не дышит. Вот когда и я испугался. Пошел к одному уважаемому партейному человеку, к председателю сельсовета. Говорю: «Это что же у нас происходит?» А он отвечает мне шепотливо и с оглядкой: «Этот вопрос печальный с точки зрения крестьянина, и ты лучше об этом не спрашивай, а то вместе загремим». Вижу, у человека башка под кочкой, как у зайца, значит, разговору конец. А в тридцать восьмом меня арестовали, как противника колхозного строя, будто я мужиков бунтовал. Даже следователь-собака подсмеивался: «Ну, — говорит, — Пугачев-бунтовщик, как дела?» Однако восемь лет для меня схлопотал.
Он внезапно умолк. Тишина. Костер горит ровно среди черного безмолвия, так ровно и спокойно, как будто весь мир притих. Мир, уставший от пожаров и страстей. И только двоим не до сна: ей да этому большому рыжему, который все еще не может понять, за что же его-то обидели. Может быть, поэтому у него такие тоскующие глаза и такое презрение к человеческим слабостям.
— Ну, а дальше? — истомившись долгим молчанием, спросила Таисия Никитична.
— А куда дальше-то?
— Как в лагере вам?
— А нам чего. Мы работяги, народ трудовой. Ну вот, промежду разговора и сапожки твои готовы. Прикинь-ка?
Глядя, как она ловко завертывает портянку, он не осуждающе, а как о чем-то давно известном, заговорил:
— Во всяком случае бабе больше всех достается. Ох, трудная должность. За что тебя-то обидели мертвой обидой? Вот, смотри-ка, бабы беззащитные лежат среди тайги. За что? Под немцем жили, да не сдались. Выжили. А это разве грех? Это подвиг. А их в лагерь. Мало еще они натерпелись? Был бы я главным попом, я бы русскую бабу в церквах заместо распятия поставил — ей ноги целуйте, а не Иисусу Христу. Она — наша баба — по своей великой к нам милости на все муки идет. Мы что: работаем, воюем, в крайности помираем в муках. А баба живет в муках. Для нее и радость — мука. Да ты чего задумалась-то? Обувай сапожки-то! Теперь ты в них куда хошь…
Всю эту страстную проповедь о бабьей доле он произнес совершенно бесстрастно и, дождавшись, пока она надела сапоги и прошлась в них вдоль костра, тоже поднялся. В ответ на ее благодарность она услыхала только его протяжный зевок и совет, похожий на приказ;
— Погарцевала, а теперь сменщицу свою буди, переход предстоит большой и последний. Побежим, как лошади к дому.
Укладываясь в теплую, нагретую сменщицей песчаную яму, Таисия Никитична вспомнила известное рассуждение о капле воды, отражающей мир. Можно ли считать свое горе той каплей, в которой отражено горе всей страны? Сравнения, призванные что-то доказать, в большинстве случаев только затемняют смысл. Капля воды не может отразить всего мира, но страдания мира отражаются на каждом человеке. С тем она и заснула под своим полушубком.
А утром, шагая в густом тумане по мокрой щебенке шоссе, она ощущала давно забытую легкость души и тела. До нее снова доносились густо настоенные на махорке вздохи и бесхитростная и, в общем-то, беззлобная ругань.
— Бабы еще тут, путаются под ногами…
Не оборачиваясь, Таисия Никитична рассмеялась. Теперь-то она знала, каков он на самом деле, этот рыжий плотник. И какие они все, эти хмуроватые, в серой, отсыревшей от тумана одежде, женщины и мужчины. Совсем не такие они, какими представляются тем, кто смотрит на них со стороны.