Сталин и писатели Книга третья - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выражая уверенность, что Шолохов эту статью не писал, а только подписал, Симонов вроде давал понять, что своим ответом он замахнулся не на Шолохова, а на тех, кто прячется за его спиной, прикрывается его именем. Но сути дела эта дипломатическая оговорка, конечно, не меняла. А если и меняла, то не к оправданию Шолохова, а к еще большему его осуждению и унижению.
Зная, что в «Комсомольскую правду» был звонок из ЦК, запрещающий продолжение дискуссии (а он не мог об этом не знать), Симонов, конечно, мог бы держаться увереннее и этого осторожного письма Маленкову не писать. Но ведь и те, кто стоял тогда за спиной Бубеннова и Шолохова, тоже что-то знали, на что-то рассчитывали. Они знали, что истерическая газетная кампания по раскрытию скобок 1949 года не могла начаться, а тем более принять такой разнузданный и массовый характер без прямого одобрения Сталина.
Потом, правда, он сам же ее и прекратил.
Это был его стиль, его почерк. Он любил, дождавшись, когда лавина замысленного и развязанного им какого-нибудь очередного кровавого безумия дойдет до высшей точки, выступить, скажем, со статьей «Головокружение от успехов». И весь кошмар происходившего будет отнесен за счет так называемых перегибов («Всегда у нас так, — будут почесывать в затылках честные глуповцы, — пошли дурака Богу молиться...»). А ОН — как всегда — в белом смокинге.
Но отмена «перегибов» ни в коем случае не указывала на отступление от «генеральной линии». А какова она, эта генеральная линия, Бубеннов с Шолоховым знали отлично.
Так-то оно так... Но Сталин не терпел самодеятельности. Только ОН мог решать, когда должна начаться, а когда закончиться та или иная идеологическая кампания. Но не только этим объяснялась раздраженная реакция Сталина на выступление Шолохова против пседонимов. (Я не оговорился: его сердитый монолог на заседании Политбюро в марте 1952 года наверняка метил и в прошлогоднюю статейку Шолохова.)
Наряду с актерством, составлявшим «существенную часть его политического дарования», в этом его монологе была и толика живого, искреннего чувства:
► Если человек избрал себе литературный псевдоним — это его право, не будем уже говорить ни о чем другом, просто об элементарном приличии... Человека надо писать под той фамилией, под которой он себя пишет сам. Человек хочет иметь псевдоним. Он себя ощущает так, как это для него естественно. Зачем же его тянуть, тащить назад?
Приведя эти сталинские слова, Симонов замечает, что все это —
► ...Сталин говорил очень сердито, раздраженно, даже, я бы сказал, с оттенком непримиримости к происшедшему.
Как тут не вспомнить, что у Сталина был здесь и свой, особый, личный повод для раздражения.
Вспомним эпизод с Садриддином Айни, у которого он спросил, как его настоящая фамилия, после чего протянул ему руку и представился: «Будем знакомы. Джугашвили».
Он никогда не забывал, а время от времени не стеснялся даже прямо напомнить, что и сам тоже в свое время взял себе псевдоним и именно этим псевдонимом, а не настоящей своей фамилией вошел в историю.
* * *Биограф Шолохова В. Осипов изложение — весьма, надо сказать, произвольное — этого эпизода шолоховской биографии начинает с рассказа о выступлении Михаила Александровича перед студентами Московского высшего технического училища:
► Пришла записка: «Как вы относитесь к псевдонимам?» Зал встрепенулся. Пахнуло жареным. То был явный отклик на совсем недавний, в этом месяце, обмен раскаленными статьями между Шолоховым и любимцем молодежи красавцем Константином Симоновым, поэтом и прозаиком, а также автором пьес, идущих в лучших театрах. От этого обмена мнениями шли искры по всей Москве. Еще бы: приметили антисемитизм у Шолохова!
(Валентин Осипов. Шолохов. М., 2005. Стр. 393-394)Это надо понимать так, что слухи о шолоховском антисемитизме на самом деле не имеют под собой никакой почвы.
Но сам Шолохов своего антисемитизма не скрывал.
Эренбург, вспоминая в своих мемуарах о предвоенных временах, бросил такую фразу: «Антисемитизма тогда еще стыдились».
Шолохов же и тогда не только не стыдился своего антисемитизма, но даже им бравировал:
► ...В очередной мой приезд — звонок. Приглашают на какое-то заседание, не то борцов за мир, не то комитета антифашистов.
Прихожу и вижу во главе стола — Илью Григорьевича, а вокруг него пятнадцать евреев. А я в военной, не очень свежей форме, с пистолетом, в сапогах. И вижу, сидит ближе всех ко мне, качается в качалке американский еврей Леонид Первомайский, протягивает мне качающуюся руку и говорит: «Здравствуйте, Михаил Александрович!» Я как заору на него: «Встань, сволочь!» Он вскочил — и за спину Ильи Григорьевича.
А тот суровым голосом обращается ко мне: «Надеюсь, мы находимся в интеллигентном обществе, и я прошу вас, Михаил Александрович...» — «А идите вы все... Борцы за мир! Я же один среди вас русский». Хлопнул дверью и ушел.
(В. Чивилихин. Надежда на будущее. Избранные страницы дневников и писем. «Молодая гвардия». 1991. № 10. Стр. 180—181)Каша невообразимая. Он — в военной и к тому же не свежей форме, с пистолетом, стало быть, прямо с фронта. А «борцы за мир» — это ведь совсем из другой, уже послевоенной эпохи... И украинский поэт Леонид Первомайский, в военные годы майор Красной Армии, почему-то назван американским евреем... Евреем, положим, он действительно был, но отнюдь не американским.
Эту историю Шолохов, видимо, рассказывал не однажды и разным людям, потому что существует она в нескольких записях. Некоторые детали и подробности в этих разных записях меняются. Но антисемитская подоплека рассказа во всех его вариантах остается неизменной:
► Михаил Александрович рассказывал, что с передовой Западного фронта он приехал в редакцию «Красной звезды», отдал подготовленный материал и вдруг получил приглашение в ВОКС...
«Я, — говорил он, — еще подумал: идти или не идти? Одежда — гимнастерка, галифе помятые, подмасленные, фронтовые. Да и обещал возвратиться поскорее. Но воксовцы звонили, настаивали: «Важная встреча! Нам присылают американскую помощь!» Ладно! Пришел в Дом ВОКСа. Все толпятся вокруг кресла, на котором восседает невзрачный, похожий на скворца человек. Подбегают и ведут к креслу. Представляют по-английски:
— Это наш всемирно известный русский писатель Шолохов!
А он, сидя в кресле, небрежно протягивает мне руку. Разобрало. Я как крикну:
— Встать!
Он вскочил, обе руки протянул. Оказалось, в прошлом из Одессы. Нагайку казачью помнит. Пригласили за стол. Провозгласили тост. Гость на меня с опаской косится, а Илья Эренбург ему рассказывает: в Калуге его поразило, что в центре города повесили еврейскую девочку. Я даже по столу пристукнул:
— А тебя, Илья, не поразило, что во рвах на улицах тысячи русских убитых лежали?!
С досады хлопнул полстакана водки и вышел. Кто-то за мной побежал, кто-то просил возвратиться, но я отмахнулся.
(В. Ганичев. Они сражались за Родину: К 100-летию со дня рождения Михаила Шолохова. Южный Урал. 2003. 23 мая. Цит. по кн.: Зеев Бар-Селла. Литературный котлован. Проект «Писатель Шолохов». М., 2005. Стр. 231-232)В этом варианте шолоховского рассказа о том, как он поставил на место самодовольного американского еврея, особенно замечательна фраза: «Оказалось, в прошлом из Одессы. Нагайку казачью помнит».
Казачью нагайку хорошо помнили участники тех революционных студенческих митингов и демонстраций, которых вызванные на помощь полиции казаки разгоняли своими нагайками. И советский писатель, к тому же еще и коммунист, даже член ЦК Коммунистической партии Михаил Шолохов, казалось бы, должен быть на стороне тех, КОГО лупили этими нагайками, а не тех, КТО лупил. Как же повернулся у него язык вдруг вслух признаться в нежной любви к той казачьей нагайке — и даже отождествить себя с теми, кто этой нагайкой в свое время орудовал? Нечаянно — спьяну — проговорился, что ли? Но, проговорившись, наверно, должен был испугаться, пожалеть об этой выдавшей его истинную суть случайной проговорке?
Нет, ни пугаться этой своей невольной откровенности, ни жалеть о ней ему в то время уже было не надо. И сошло это ему с рук не потому, что он был Шолохов и ему было позволено больше, чем кому-нибудь другому.
В то самое время, когда он так любовно помянул эту казачью нагайку, другой — не столь именитый, но в то время достаточно уже известный советский литератор, и тоже, конечно, член коммунистической партии, — не только воспел эту казачью нагайку в стихах, но даже сумел эти свои стихи напечатать.
Как выразился в свое время классик, «стихи на случай сохранились; я их имею; вот они»:
Принимай-ка, мой дружок,Сей ремянный батожок...Если надо — он задушит,Если надо — засечет..................................Бей, ремянный батожок,По сусалам, по глазам,По зубам и по усам,Бей по морде деревянной!Что попортишь — не беда,Бей, родимый, бей, ремянный,Заплетенный в три ряда...Мой товарищ, мой дружок,Бей, ремянный батожок!
Стихи эти сочинил Анатолий Софронов. И это было, если угодно, его политическое — и человеческое — кредо. Он не только воспел этот «ремянный батожок», но и нещадно лупил им «безродных космополитов» — и «по сусалам, и по глазам», и по прочим чувствительным местам.