Я жил в суровый век - Григ Нурдаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главное, самое основное — в том, что мы воздвигаем памятник датскому рабочему рядом с памятником крупному промышленнику, предпринимателю и финансисту Скьерн-Свенсену. Бок о бок стоят эти памятники символом общности дела и духа, характерной для Дании.
За последнее время мы привыкли к тому, что мы не можем обойтись друг без друга. В трудные дни мы поняли, что народная общность и единство необходимы для сохранения Дании. Открывая памятник, я передаю его местному управлению и прошу вас вместе со мной крикнуть «ура!» в честь общности народа, являющейся условием его благосостояния и счастья. Да здравствует единство, придающее нам силы! Да здравствует Дания!
Покрывало сняли, и все увидели имя Оскара Поульсена, выбитое в граните. Школьники и взрослые запели: «Чудесна наша страна».
Но в эту минуту произошло нечто непоправимое! Нечто такое, что превратило торжество в скандал.
У трибуны возникло волнение, какой-то человек стал требовать слова. Видно было, как учитель Агерлунд делает движение рукой, отказывая ему, слышен был голос Расмуса Ларсена:
— Нет! Нет! Это невозможно! Пойми же! Невозможно! Уходи! Мы поговорим позже!
Но на трибуну поднялся худой рыжий человек. Собрание дрогнуло, кто-то застонал, кто-то крикнул: «Оскар!» Да, это был он. Мертвый человек стоял на трибуне и требовал слова.
Собравшиеся обернулись было к Йоханне. Но кричала не она. Она спокойно сидела с детишками на скамейке и улыбалась своим большим красным ртом. Старая Эмма, сидевшая рядом с ней, улыбалась тоже, в глазах ее мелькали насмешливые искорки.
— Вы не хотите дать мне слова, — сказал Оскар. — Вы с радостью заплатили бы мне, лишь бы я убрался отсюда. Я должен исчезнуть. — Голос у него был хриплый. — А я считаю, что имею право говорить здесь. У меня есть что сказать. Я буду краток.
Здесь говорили об обороне страны, о боге и об общности народа. Но надо же сказать кое-что и о борьбе за свободу. Ее нельзя хоронить! Эта борьба не кончена. Эта борьба не только с нацизмом, но и с теми, кто насаждает нацизм.
Мы победили, но, если мы не победим окончательно, нацизм снова появится, под другим именем и в другой форме. Живы еще те, кто создавал оружие, газовые камеры и крематории! Живы еще те, кто в своих целях использовал Гитлера и Гиммлера! Они хотят развязать новую войну! Хотят создать нового Гитлера, новое оружие, новую ложь. Они извращают слова и понятия. Они используют полицию и судей, прессу и учителей, пасторов и Расмуса Ларсена и всех, кто хочет, чтобы его использовали!
Начался хаос и неразбериха. Пастор Нёррегор-Ольсен с семьей покинул сквер. За ним последовал Расмус Ларсен. Ушли и члены местного управления. Учитель Агерлунд пытался собрать детей и вывести их с площади.
Уже не было слышно, что говорит Оскар Поульсен. Его хриплый голос не достигал слушателей. Поняв это, он сошел с трибуны. Его била лихорадка, на лице выступил пот, глаза горели. Он подошел к Йоханне.
Что же теперь будет с памятником? Как выйти из этого дурацкого положения? Это следует обсудить в управлении. Нужно найти выход. Ведь уже решили, что в сквере будет построено новое бомбоубежище. И может быть, удастся переделать памятник. Пусть будет просто обелиск в честь освободительной борьбы вообще. Или в честь Свена Гёнге. Возможно, это привлечет туристов.
Все разошлись по домам. Долго обсуждали неприятное происшествие. Говорили, что Оскар приехал за день до торжества. Приехал неожиданно, после долгих странствований по разбитой Германии. Теперь он дома, Как он себя поведет?
Он ушел вместе с Йоханной, держа за ручки обоих мальчиков — рыжего Вилли и младшего, курчавого, которому было три года. А Йоханна спокойно и доверчиво шла рядом.
Беппе Фенольо
Личные обстоятельства 36
1
Как завороженный, руки безжизненно повисли вдоль туловища, Мильтон смотрел на виллу Фульвии — одинокую виллу на холме, постепенно снижающемся к городу Альба.
Сердце его не стучало, словно боялось выдать себя.
Вот четыре черешни — часть аллеи по ту сторону приоткрытой калитки, вот два бука, вымахавшие намного выше темной глянцевитой кровли. Стены все такие же белые, без пятен, без потеков, несмотря на лютые дожди последних дней.
«Когда я снова увижу ее? Пока идет война, это невозможно. Да и нежелательно. А вот кончится война — я в тот же день помчусь в Турин и разыщу ее. От меня до нее ровно столько, сколько до нашей победы».
Скользя по свежей грязи, к Мильтону подошел его товарищ.
— Чего ты свернул сюда? — спросил Иван. — Почему остановился? Куда ты смотришь? На тот дом? Что он тебе?
— Я не видел его с начала войны и больше не увижу, пока она не кончится. Потерпи пять минут, Иван.
— Одно дело терпеть, другое — на рожон лезть. Тут опасно. Патрули.
— Сюда они не поднимаются, боятся. Самое дальнее — до железной дороги доходят.
— Послушай меня, Мильтон, надо сматываться. Не люблю асфальт.
— Здесь и нет асфальта, — ответил Мильтон, который уже снова повернулся к вилле.
— А там что? — И Иван показал вниз, на отрезок дороги в неглубокой ложбине: асфальт во многих местах разбит, сплошные щербины. — Не люблю асфальт, — повторил Иван! — На проселке можешь заставить меня какую угодно глупость сделать, а асфальт не люблю, и все.
— Подожди меня пять минут, — спокойно сказал Мильтон и направился к вилле.
Иван, недовольно сопя, опустился на корточки и, положив автомат на колени, стал наблюдать за дорогой и тропинками на склоне. Но он успел бросить еще один взгляд вслед своему товарищу. «Как он идет? Сколько знаю его, ни разу не видел, чтобы он так шел. Будто у него спелые помидоры под ногами».
Мильтон был настоящим страшилищем: долговязый, тощий, сутулый. Кожа на лице грубая, бледная-бледная, но малейшая перемена света или настроения — и цвет лица менялся. В двадцать два года по краям рта уже лежали две резкие печальные складки, а лоб прочертили глубокие морщины от привычки вечно хмурить брови. Волосы были каштановые, однако месяцы дождей и пыль сделали свое дело, превратив Мильтона в бесцветного блондина. Хороши были только глаза — грустные и ироничные, жесткие и беспокойные, — которые оценила бы даже сверхравнодушная к нему девушка. У него были длинные худые ноги рысака, что делало шаг Мильтона широким, скорым и легким.
Калитка не скрипнула. Мильтон прошел по аллее до третьей черешни. Что за чудесные ягоды созрели тогда — весной сорок второго! Фульвия влезла на дерево — набрать черешни для него и для себя, для них двоих. Чтобы заесть швейцарский шоколад, запасы которого были у нее, казалось, неисчерпаемы. Она вскарабкалась наверх не хуже мальчишки, ей хотелось нарвать самых, как она говорила, знатных ягод, и она уселась на ветку, с виду не очень крепкую. Лукошко было уже полно, а Фульвия все сидела на дереве, на той же ветке. Ему пришло в голову, будто она медлит нарочно, чтобы он подошел ближе и посмотрел на нее снизу вверх. Вместо этого он отступил на несколько шагов, похолодев с головы до ног, губы у него дрожали. «Слезай. Хватит, слезай. Если ты сейчас же не спустишься, я не притронусь к ягодам. Спускайся, или я вывалю все лукошко за изгородь. Слезай, говорю. Не мучай меня».
Фульвия пронзительно рассмеялась, и из верхних ветвей последней черешни выпорхнула птица.
Легко ступая, он направился дальше, к дому, но, пройдя несколько шагов, остановился и вернулся к черешням. «Как я мог забыть?» — смущенно подумал он.
Это случилось здесь, напротив последней черешни. Фульвия перешла аллею и остановилась на газоне за деревьями. Легла на траву, а ведь на ней было белое платье, да и земля уже остыла. Подобрав косы, она подложила руки под голову и теперь смотрела на солнце. Но едва он вознамерился ступить на газон, она криком остановила его: «Стой где стоишь! Прислонись к дереву. Вот так». Потом, глядя на солнце, сказала: «Ты некрасивый». Мильтон согласился, это было видно по глазам, и она продолжала: «У тебя изумительные глазе, красивый рот, очень красивые руки, но в целом ты урод. — Она чуть повернула голову в его сторону. — А впрочем, не такой уж и урод. Как могут говорить, что ты урод? Это скажет только... только пустомеля. — И опять немного погодя, тихо, но так, чтобы он непременно услышал: — Hieme et aestate, prope et procul, usque dum vivam... 37. О великий боже, дай мне увидеть в том белом облачке профиль человека, которому я это скажу! — Она вскинула на Мильтона глаза и спросила: — Как ты начнешь свое следующее письмо? Фульвия, наказание мое?» — Он покачал головой. Фульвия встревожилась. «Ты хочешь сказать, что следующего письма не будет?» — «Просто я начну его иначе. Насчет писем ты не беспокойся. Я все понимаю. Мы уже не можем без них. Я не могу не писать тебе, ты — не получать моих писем».
Письма были выдумкой Фульвии; когда будущий Мильтон впервые появился на вилле, она потребовала, чтобы он ей написал. Она позвала его перевести песню «Deep Purple» 38. «По-моему, речь идет о заходящем солнце», — сказала она. Он перевел прямо с пластинки, переключив патефон на минимум оборотов. Фульвия дала ему сигарет и плитку швейцарского шоколада. Она проводила его до калитки. «Могу я увидеть тебя завтра утром в Альбе?» — спросил он. «Нет, ни в коем случае». — «Но ведь ты каждое утро бываешь в городе, — обиделся он. — И не возвращаешься домой, пока все кафе не обойдешь». — «Ни в коем случае. Город не наша с тобой стихия». — «А сюда я могу еще прийти?» — «Ты должен прийти». — «Когда?» — «Ровно через неделю». Мильтон почувствовал себя потерянным перед бесконечностью, непреодолимостью этого срока. Но она, как могла она с такой легкостью назначить этот немыслимый срок? «Значит, договорились — ровно через неделю. А до этого ты мне напишешь». — «Письмо?» — «Разумеется, письмо. Напиши его ночью». — «Хорошо, но какое письмо?» — «Письмо». Мильтон так и сделал и, когда он пришел во второй раз, Фульвия сказала ему, что он прекрасно пишет. «Ничего... особенного». — «А я тебе говорю, великолепно. Угадай, что я куплю в первую же поездку в Турин? Шкатулку для твоих писем. Я их буду хранить, и ни один человек никогда их не увидит. Разве что мои внучки, когда им будет столько лет, сколько мне сейчас». И он не нашелся, что сказать, подавленный страшным, ужасающим подозрением, что внучки Фульвии, возможно, не будут их общими внучками. «А следующее письмо как ты начнешь? — продолжала она. — Это начиналось: «Фульвия прелесть». Я правда прелестна?» — «Нет, ты не прелестна». — «Ах так?» — «Ты ослепительно прелестна». — «У тебя... у тебя... у тебя привычка выделять слова... Например, я как будто услышала слово «ослепительно» первый раз в жизни». — «Ничего странного, — объяснил он. — До тебя не было света, значит, не было и этого слова». — «Обманщик! — проворчала она через секунду. — Смотри, какое удивительно прекрасное солнце!» И она поднялась с травы и, добежав до конца аллеи, остановилась лицом к солнцу.