Взрыв - Илья Дворкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А не будете людям дерьмо совать, вот чего, — ответил дядька.
Он снял с плеча тяжелый сидор, развязал его и спокойно стал вынимать оттуда невиданные, замечательные вещи: здоровенный мраморно-розовый шмат сала в полотняной тряпице, краюху ржаного хлеба, тугой сыроватый мешочек, набитый крупной солью, и головку лука. Вытащил из-за голенища отточенную, как бритва, с хищным курносым лезвием финку, нарезал сало и стал жевать. Он неторопливо засовывал в огромную губастую пасть большие, круто посоленные куски сала, с хрустом откусывал лук. Жевал медленно и смачно. Перекатывались тугие желваки на скулах, желтые крупные, как у волка, зубы оттяпывали от краюхи здоровенные куски. Он громко чавкал.
Задумчиво глядя на огонь, он не замечал ни Сереги, ни Митьки, будто их и не было вовсе на свете.
Мальчишки судорожно сглатывали слюну и молчали.
Они глядели на него и запоминали. Запоминали на всю жизнь. Эту тупую красную рожу с заплывшими жесткими глазами непонятного цвета, и зубы, и скулы, и все.
Дядька наелся, аккуратно завернул в тряпицу сало, огрызок хлеба выкинул в речку, остальное спрятал в сидор и туго завязал его.
— Попить нету? — спросил он.
Серега и Митька молчали. Даже сквозь загар было видно, как побелел Митька. Серега посмотрел на него и вздрогнул — никогда еще в жизни не видел он ни в чьих глазах такой ненависти.
Если бы можно было проткнуть взглядом человека, в сидящем напротив были бы две дырки с опаленными краями.
Но дядька не желал замечать Митькиных глаз.
Он сыто икнул, скользнул по мальчишкам сонным взглядом, потянулся.
— Эх, пивка бы холодненького, — протянул он и тут же вздрогнул и отпрянул, потому что со стены крепости спрыгнул человек в военной форме с тремя сержантскими лычками на выгоревшей добела гимнастерке.
Очевидно, он долго стоял на стене и все видел, потому что теперь молча, внимательно и брезгливо разглядывал дядьку. Он глядел на него так, будто тот был какое-то редкое, невиданное доселе животное.
Дядька забеспокоился под этим взглядом, завертел головой, налился багровой краской.
— Чо ты... что глядишь... чего надо-то, солдат? — забормотал он.
— Значит, пацанячья еда не по вкусу пришлась, не понравилась, значит? — тихим, яростным голосом спросил сержант.
И дядьке стало страшно. Серега почувствовал это всем своим существом, потому что ему тоже почему-то стало страшно от этого тихого голоса.
— Дак жрут ведь бог знает што, заразой какой-то обсыпают, понимаешь, соль, говорят.
Дядька нервно хихикнул.
— А ты, значит, пробуешь, в реку, значит, пацанячью соль кидаешь?
— Дак я ж...
— Встань!
Сержант сказал это почти шепотом, по дядька вскочил как на пружинах. Он был на голову выше сержанта и шире раза в полтора.
Сержант медленно пошел на него, и дядька попятился.
— Стой, гадина! — по-прежнему тихо приказал сержант.
Он подошел и со страшной силой коротко и деловито ударил дядьку в подбородок.
Что-то сухо хрустнуло, и дядька медленно, не сгибая колен, с выпученными глазами повалился на гравий.
Сержант перешагнул через него, потряс ушибленной рукой и неторопливо зашагал прочь.
Серега и Митька вскочили. Митьку колотило от волнения.
— Спасибо тебе, спасибо тебе большое, — шептал он.
Мальчишки отошли на несколько шагов и обернулись. Дядька приподнялся на руках, тряс головой и мычал.
Митька отвернулся и плюнул.
— Пошли, Серега, противно мне на него глядеть, — сказал он.
Вот как окончился тот день. Вот как познакомились они с сержантом.
Познакомились и разошлись навсегда, и никогда не было у них больше встреч.
Но все равно он не ушел. Он остался с Серегой и Митькой, наверное, на всю их жизнь.
ГЛАВА XIII и ПОСЛЕДНЯЯ
Филимонов очень не любил работать на оживленных улицах. Находится множество советчиков, крупных «знатоков» строительного дела! Их томят, обуревают неслыханные, гениальные идеи. И вот они снисходят к простым смертным, делятся с ними своими ценными мыслями и бывают чрезвычайно возмущены, когда неблагодарные невежды-строители идеи эти отвергают.
Идет такой эксперт-самородок в гастроном за докторской колбасой, видит зорким оком своим, что экскаватор явно копает не в ту сторону, трубу укладывают не тем концом, начальство вообще бог знает чем занимается, и, разумеется, как человек щедрый, дает ЦУ — ценнейшие указания, рискуя навлечь на себя за опоздание и проволочки гнев супруги, пославшей его за продуктами.
Возвращается он в твердой уверенности, что теперь-то, благодаря его советам, мир стал правильным и голубым, и вдруг — о ужас! — видит, что все по-прежнему.
Вот тут-то бескорыстного помощника и начинает забирать по-всякому — в зависимости от темперамента, словарного запаса и возможностей голосовых связок.
Филимонов помнил один случай, когда вполне гуманитарного вида, кабинетный, не первой молодости и отнюдь не богатырского сложения человек пришел в такую ярость, что в азарте сиганул в выходном лучшем своем костюме с бровки траншеи на дно, вырвал у старейшего землекопа управления Байрашитова лопату и стал учить его, как надо копать.
А все потому, что скромнейший и деликатнейший человек Байрашитов принимал все советы молча и делал по-своему.
Вот что такое работать на улице.
И еще, разумеется, любопытные мальчишки собираются со всех окрестностей, глазеют на зубастый, рыкающий, скрежещущий экскаватор, отколупывают от буртов битума кусочки, жуют их. Крутятся под ногами, суют свой нос куда не следует — того и гляди, кто-нибудь из этой любопытствующей публики сверзится в траншею или попадет под колеса самосвала.
Гонял их Филимонов нещадно.
А Санька не гонял.
Советы взрослых зевак, правда, и его раздражали, но мальчишек он любил, и вообще любил работать на улице.
Ему нравились и открытость, мощь их работы, и внимание мальчишек, и уличная суета, и дребезжание трамваев, грохот, шум.
Санька говорил Филимонову:
— Ну что ты ребятню-то гоняешь, Серега? Пусть глядят, пусть удивляются машинной силе, тяжелой работе. Пусть видят, как люди трудятся, хлеб зарабатывают. Ничему плохому они у нас не научатся. Ты же знаешь — любой, самый отъявленный матерщинник язык прикусывает, когда ребятенки рядом.
— Ишь ты! Значит, Балашов добрый, детей любит, а Серега прям-таки Карабас-Барабас! Ишь, защитничек! А если кто-нибудь шею себе свернет, знаешь, кому отвечать? Тебе и отвечать. Тебе тут за все отвечать! Ты тут царь, бог и воинский начальник. А этим огольцам только дай волю, они любой экскаватор по шайбочкам развинтят, им интересно, что там внутри делается.
— А тебе уже неинтересно? Ты что, не помнишь, как сам такой был? Я-то еще помню... Эх, времечко было! А шею, что ж... не обязательно ее сворачивать, пусть глядят.
— А Митьку своего ты бы пустил тут шастать?
— А как же! Он у меня строителем будет. Ты и гоняешь их потому, что у тебя дочка. Не понимаешь ты, Серега, отважной пацанячьей души, ничего тебе больше развинтить не хочется, стареешь, брат!
Филимонов делал вид, что сердится.
— Ты у нас зато совсем еще дите. Все тебе хаханьки. Я тебе к празднику конструктор игрушечный куплю — во радости-то будет! Эх, жалею — не успел сфотографировать, когда ты по раскаленному железу ездил!
— Ах так! А ну стоять смирно, когда разговариваешь с командиром производства! Р-распустились, канальи! Я вас приструню! Вы у меня по шпагату ходить станете!
— Ваше благородие, не губите! Дети малы по лавкам сидят, плачут! Я исправлюсь!
— Ну то-то же!
Это была у Филимонова с Санькой давнишняя игра. Санька изображал дубоватого солдафона-начальника, а Серега хитрого, себе на уме, мужичка-новобранца, эдакого Швейка.
Однажды они увлеклись лицедейством и не заметили, как к ним подошли два профсоюзных деятеля из треста, которые объезжали прорабки с инспекцией на предмет бытовых условий рабочих, наличия аптечки, рукомойников, полотенец и прочего.
Инспектора с изумлением слушали несколько минут, как прораб распекает совсем забитого, униженного бригадира, а Филимонов, как нарочно, только выбрался из гидрокостюма, влезая в холодное, сырое нутро которого надевал обычно на себя всякую рвань, и возмутились.
Особенно один, старичок, пенсионер-общественник. Тот прямо-таки зашелся от негодования и явной возможности кого-нибудь разоблачить.
— Это вам, молодой человек, не старое царское время, это вам не частная капиталистическая лавочка, — кричал он, — совсем, я гляжу, парня замордовали — ишь как спину-то гнет, в лохмотьях ходит, благородием называет! А ты, чудак, ненормальный, что ли? Где живешь, не знаешь? Ты не робей, — учил он Филимонова, — ничего он тебе сделать не сможет. Сразу к парторгу беги или в постройком, к общественности, ежели снова мучить станет. Не для того мы власть нашу народную устанавливали, чтоб такие... такие вот прошлые осколки рабочего человека тиранили.