Заповедная Россия. Прогулки по русскому лесу XIX века - Джейн Т. Костлоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этих лесах звучит язык, который ни рыбаку, ни Короленко не доступен. По описанию ночной рыбалки («На сеже») ясно, что более всего Короленко пленяет безмолвие тамошних мест. Они со Степаном сидят на небольшом мостке посреди реки, русло перегорожено так, что рыбе остается лишь небольшой проход под мостком.
Сеть с шипящим звуком падает на темную реку. Сначала видно, как она, белея ячейками, уплывает по течению; потом будто чья-то невидимая рука схватила ее и потянула в глубину…
После этого Степан собрал в левую руку множество нитей, идущих от нижнего шеста, лежащего на дне реки. Эти нити тянутся со дна, загораживая все пространство ворот, и напоминают вожжи, взнуздавшие черную глубину. Когда Степан через некоторое время передал их мне, тщательно разложив их на кисти моей руки таким образом, что я чувствовал каждую нитку отдельно, то они тихо заиграли у меня в руке, как струны… Сразу установилась какая-то связь с глубиной; нити трепетали, вздрагивали, подергивались, точно кто-то невидимый в глубине играл на них, как на струнах… Нервы невольно напрягались… Хотелось не шевелиться, говорить как можно тише [Короленко 1953–1956,3: 153].
Язык Короленко здесь нащупывает что-то в реке, в лесу – что-то живое, но уже сгинувшее. Такое сожаление по уходящей натуре стало общим местом для писателей конца XIX века, своеобразным русским плачем по тому, что Макс Вебер назвал «расколдовыванием мира»[205]. В стихотворении в прозе «Нимфы» Тургенев описывает мир, из которого бежали боги. Когда герой восклицает: «Воскрес Великий Пан!» – появляются Диана и целый рой нимф, чтобы сразу исчезнуть при виде креста и колокольни на горизонте [Тургенев 1960-1968а, 13: 182–184]. Как упоминалось ранее, Мельников считал, что красочные обряды языческой традиции не поощрялись старейшинами в старообрядческих общинах. Восприятие же этих мистерий Короленко кажется совсем иным; у Тургенева декадентский привкус чувства утраты вызывается не «низким» русским фольклором, а культурными отсылками к Античности. Мельников слишком увлечен собственным грандиозным полотном, поэтому нет ничего удивительного в том, что читателю сложно поверить, будто этого народца и его проделок больше нет в природе. Для Короленко же это физически ощутимое, пусть и неуловимое присутствие становится символом всего, о чем нельзя говорить (как о лешем), того, что противостоит ходу истории и здравому смыслу. По сравнению с Мельниковым или Нестеровым, чьи иллюстрации к Мельникову будут рассмотрены в главе пятой, Короленко не столь сентиментален и более склонен к демонстрации жестокой природы этого «волшебного» мира. На одной из остановок на Ветлуге происходит пьяная потасовка [Короленко 1953–1956, 3: 125], но там же проявляется и безумная ярость русского человека в отношении к лесу, и по ходу повествования Короленко высказывается о ней все более однозначно. Здесь также рисуется метафорическая картина голода и беззащитности, пейзаж, который в буквальном смысле гибнет от засухи на протяжении всего рассказа. Особую выразительность повествованию Короленко придает его умение ставить в один ряд с чудесным и необыкновенным нужду, лишения и даже неожиданную скуку: девушка, которую он встречает на последнем речном кордоне, уныла и апатична, она явно мечтает оказаться где-то в другом месте. Когда Короленко пускается в размышления (возможно, и грезы) о загадочных звуках и сущностях из глубины, готовых перевернуть мостки, рыбак Степан расталкивает его, оповещая, что в сеть попало нечто, способное, если запутается в корягах, порушить всю конструкцию. Таким образом крестьянин Степан возвращает нас к реальности и материальному[206].
Хоть героическое Короленко и не чуждо, сначала он описывает Степана с насмешкой: мужик так устал, что еле стоит. Он ночь за ночью проводит на сеже – но, как уверяет его супруга, тщетно. К финалу же сцены, после победы над попавшейся в сети гигантской рыбой, Короленко изображает его практически колоссом.
– Будет ли дождик, даст ли господь? – говорит Степан, крестясь и опять усаживаясь на сеже… Эти слова остаются в моей памяти, как последнее впечатление первой ночи, проведенной мною на Керженце. Я укладываюсь кое-как на неудобных мостках… Подо мною плещет глубина, таинственная, черная, бездонная… А просыпаясь от чуткой дремоты, я вижу над собой фигуру Степана. Она огромна, высится над лесами и головой уходит в фосфорические облака, которые толпятся все гуще… В руках у Степана вожжи, на которых он держит реку… [Короленко 1953–1956,3: 156].
Это замечательный образ, фантастический и одновременно наглядный, что свойственно манере Короленко в целом; в нем объединены мечты о дожде, необходимость искать себе пропитание и неустанные усилия сонного человека, чья усталость покинула его, перекинувшись на писателя. Словно бурлаки и «волк» или Аксен, которого читателю только предстоит встретить, Степан познает окружающий мир посредством своего труда. Есть ощутимая связь (в удерживании реки с помощью нитей, в вытаскивании рыбы на мостки) между его телом и телом природы, и волшебство визуализируется, когда голова Степана становится облаком, которое в итоге изольется дождем[207].
Именно подобные переходы от символического к материальному (воде, реке, дождю, слезам) и обратно даются Короленко с особым блеском – так он удерживается в центре реки, в позиции, из-за которой местные не сразу могут понять, друг он или враг. Когда Короленко со своими племянниками оставляет Ветлугу и «Любимчика» и направляется к Светлояру, они проходят сквозь земли старообрядцев, углубляются в мир, где их встречают неизменные подозрительность и недоверие, ставшие за столетия преследований второй натурой. После холодного приема, оказанного им смотрителем старообрядческого кладбища, Короленко понимает, что его бы приняли «как сильного врага или как союзника», приди он с колокольцами чиновничьей инспекции или с благочестивым приветом. Тогда его бы знали, как встретить.
Но я не пришел ни с тем, ни с другим. Я принес с собой только наблюдательность, и скит холодно замыкался передо мной, быть может чувствуя во мне именно то новое, третье, которое идет на старую веру… И «быша последняя горше первых».
Гонения она выдержала. Не может выдержать равнодушия… [Короленко 1953–1956, 3: 168].
Если сравнивать с тем, как изображал староверов Мельников, Короленко скорее скептичен, чем исполнен ностальгии. Вот они, эти пустынные места, о которых он пишет, близкие к вымиранию, если еще не сгинувшие, то исчезающие с