Русское мессианство. Профетические, мессианские, эсхатологические мотивы в русской поэзии и общественной мысли - Александр Аркадьевич Долин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В пользу последнего предположения говорит уже то, что Брюсов, в отличие от многих современников, отнесся к революции как к предсказанному катаклизму и не пытался слиться с толпой в революционном экстазе. Его восприятие событий было двойственным. С одной стороны, он приветствовал революцию как историческую неизбежность и исторический шанс России «потрясти мир». С другой стороны, он видел всю жестокость, весь ужас происходящего и взывал к Богу в поисках ответов на роковые вопросы:
«За что?» — стенали в Мицраиме
Евреи, руки ввысь воздев…
Но с каждым днем неумолимей
Порабощал их Божий гнев.
……………………………..
И тот же стон над нами ныне
Стоит: «За что?» — Ответа нет…
Но, может быть, и нам в пустыне
С Синая прогремит ответ.
………………………………
За ужас долгого позора,
За дни презренья к малым сим,
За грех безволья и раздора —
Сегодня целый край казним!
(«За что?», 1918)
И эти строки, сравнивающие революционную Россию с «пленом египетским», написаны поэтом, слагавшим оды новому режиму! В посвященном Брюсову некрологе Сергей Есенин оценивал великого поэта приблизительно так, как впоследствии это делали советские критики: «Он мудро знал, что смена поколений всегда ставит точку над юными, и потому, что он знал, он написал такие прекрасные строки о гуннах:
Но вас, что меня уничтожат,
Встречаю приветственным гимном.
Брюсов первым пошел с Октябрем, первый встал на позиции разрыва с русской интеллигенцией. (Курсив мой — А. Д.) Сам в себе зачеркнуть страницы старого бытия не всякий может. Брюсов это сделал» (‹74>, т. 5, с. 233).
Однако подобранные В. Молодяковым и не издававшиеся до последнего времени стихи из брюсовского литературного архива 1918–1919 гг., которые писались вперемежку с гимнами революции, свидетельствуют, каких страданий стоил поэту нравственный компромисс и каково было его истинное отношение к власти:
Страшных зрелищ зрителями мы
В буре дней поставлены; безвольно
Никнут, никнут гордые умы,
Для борьбы нет сил, и сердцу больно.
Черным клубом ужас родился
Из надежд великих, — спрут огромный;
Щупальцами жизнь зажата вся,
Впереди провал, бездонно-темный.
……………………………………
Все равно! Вам, будущим, привет!
Вспомните, что мы, дрожа во мраке,
Ждали, скоро ль брызнет первый свет…
Голос умер…Этот стих — лишь знаки.
(«Страшных зрелищ зрителями мы…», январь 1918)
Скорее всего его вынужденный коллаборационизм был сознательным актом пророка, ставшего свидетелем гибели культуры и вознамерившегося отсрочить свою смерть, чтобы донести боговдохновенную истину людям. Об этом Брюсов прямо говорит в стихотворении «Молитва» (1918). Крах ценностей своего поколения он не считал окончательным крахом российской цивилизации, верил, что рано или поздно культура возродится, и готов был ради этого бескорыстно трудиться, пойдя на поклон к власти. О том же свидетельствует и вся его деятельность после Октября — которая, кстати, сохранила имя и творчество Брюсова для потомков даже в мрачные годы сталинского обскурантизма.
В послереволюционных сборниках «Дали» и «Меа» поэт попытался, абстрагируясь от мрачной действительности, заглянуть в будущее сквозь магический кристалл «научных» стихов. Вероятно, он все же верил в то, что большевистский режим сумеет так или иначе построить «царство разума». Тем не менее оды Брюсова советскому строю и его вождям, декларирующие безоговорочное принятие кровавой диктатуры, заставляют усомниться в крепости той этической основы, на которой поэт строил свое послереволюционное творчество.
11. Апология безумия
Песни чертога в тот день обратятся в рыдание, говорит Господь Бог; много будет трупов, на всяком месте будут бросать их молча.
(Амос, 8:3.)
Александр Блок одним из первых откликнулся на события Октября призывом «всем телом, всем сердцем, всем сознанием» слушать музыку революции в статье «Интеллигенция и революция», которая позволила большевикам немедленно причислить поэта к своим сторонникам. Для Блока дух революции, воплощенный в «музыке сфер», был (поначалу) желанным духом обновления застойной и вялой жизни. Тема возмездия, издавна лелеемая Блоком, после октябрьских событий превращается в самодовлеющую маниакальную идею, которую поэт стремится любой ценой навязать окружающим. Сегодня можно уже прямо назвать охвативший поэта пафос «разрушения во имя будущего» трагическим плодом его непрестанного мифотворчества, вступившего в неразрешимое противоречие с действительностью. Его призывы и заклятия, обращенные к современникам, настолько ужасны, что, если бы они не принадлежали гениальному лирику, их следовало бы охарактеризовать как безумную экстремистскую красную пропаганду: «Не бойтесь разрушения кремлей, дворцов, картин, книг. Беречь их для народа надо; но, потеряв их, народ не все потеряет. Дворец, разрушаемый — не дворец. Кремль, стираемый с лица земли — не кремль. Царь, сам свалившийся с престола, не царь. Кремли у нас в сердце, цари — в голове. Вечные формы, нам открывшиеся, отнимаются только с сердцем и головой» (‹42>, т. 8, с. 16).
У Блока не было ясной концепции «революционной культуры», и футуристический вызов старому миру никогда прежде не вызывал у него симпатии. Однако, поддавшись варварской стихии революционной анархии, он поначалу с упоением, а затем уже и с отвращением принимал участие в «крушении гуманизма», как и все представители русской интеллигенции, доверившиеся «воле народа». Этот феномен хорошо описан у Юнга: «Едва соприкоснувшись с бессознательным, мы перестаем ощущать самих себя… Все стремления человечества направлялись на укрепление сознания. Этой цели служили ритуалы, „representations collectives“, догматы; они были плотинами и стенами воздвигнутыми против опасностей бессознательного, этих perils of the soul… Стены обрушились, когда от старости ослабели символы. Воды поднялись выше, и, подобные бушующим волнам, катастрофы накатываются на человечество» (‹230>, с. 284).
Кроме известного цикла статей первых лет Советской власти, где Блок попытался для себя же в первую очередь оправдать свершающееся разрушение устоев культуры интересами будущего, он написал эпохальную поэму «Двенадцать», которая немедленно была объявлена революционной. Эта написанная за два дня поэма, ставшая хрестоматийной в советской школьной программе и засиженная критиками, как мухами, в действительности отнюдь не культивирует