Ада, или Эротиада - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люсетт, вечно в образе суетливой, ласковой девочки-липучки, прильнув ладошками к волосатой Вановой груди, приставала, отчего он такой сердитый.
— Я сержусь не на тебя! — выдавил наконец из себя Ван.
Люсетт чмокнула его в щеку и тут же принялась на нем вешаться.
— Перестань! — сказал Ван обвившей ему шею Люсетт. — Ты холодная, как ледышка, это неприятно.
— Неправда, никакая я не ледышка! — вскинулась она.
— Холоднющая, как две половинки консервированного персика. Ну же, скатывайся, прошу тебя!
— Почему две? Почему?
— Вот именно, почему? — проурчала со сладостной дрожью Ада, потянулась и поцеловала его в губы.
Ван попытался подняться. Обе девочки принялись попеременно целовать его, потом друг дружку, вновь принимаясь за него — Ада подозрительно молча, а Люсетт тихонько восторженно вскрикивая. Не помню, что именно в романчике Мопарнас творили или говорили Les Enfants Maudits — по-моему, это происходило в Шато Бриана, и все начинается с того, как из oeil-de-boeuf[198] башенки вылетают в закатном свете, одна за другой, летучие мыши, но эти дети (которых автор романчика по сути и не знала — что само по себе восхитительно) также были достойны стать героями увлекательной фильмы, имей зоркий Ким, кухонный энтузиаст фотосъемки, необходимую аппаратуру. Обычно перо противится описывать такое, в письменном виде все эстетически получается совсем не так, как надо, и все же невозможно забыть, как тогда, на исходе сумерек (когда мелкие художественные погрешности не так заметны, как преисполненные летучести летучие мыши на фоне оранжевого неба средь девственной, не сдобренной комарьем природы) крохотные, влажные поклевывания Люсетт не только не притупляли, но даже усиливали устойчивую реакцию Вана на малейшее, реальное или воображаемое, прикосновение единственной и главной из этих двух девочек. Ада, полоща своей шелковистой гривой по соскам и пупку Вана, казалось, с наслаждением делает все, чтобы сейчас дрогнуло в моей руке перо, а в тот до странности далекий момент — чтобы ее маленькая простодушная сестричка заметила и приняла к сведению то, с чем Ван уж совладать не мог. Двадцать игривых, щекочущих пальчиков теперь запихивали смятый цветок под резиновый пояс его плавок. Как украшение — малоприглядно; как игра — неуместно и опасно. Стряхнув с себя своих очаровательных мучительниц, Ван удалился от них на руках: черная маска на длинном карнавальном носу. И как раз в этот момент на сцене появилась гувернантка, тяжело дыша, с громкой репликой:
— Mais qu'est-ce qu'il t'a fait, ton cousin?[199]
И все продолжала допытываться столь же настойчиво, когда Люсетт, заливаясь, как некогда и Ада, совершенно необъяснимыми слезами, кинулась в объятие ее раскинутых розовато-лиловых рук.
33
Следующий день начался мелким дождем; но после обеда распогодилось. Люсетт занималась музыкой с унылым герром Раком. До слуха сошедшихся на втором этаже Вана и Ады долетало неизбывное «брень-бом брень». Мадемуазель Ларивьер пребывала в саду, Марина упорхнула в Ладору. И Ван предложил, воспользовавшись «звуковым признаком» удаленности Люсетт, уединиться наверх в гардеробную.
Трехколесный велосипед Люсетт стоял здесь в углу; на полочке над диваном, обитым кретоном, хранились девочкины «заветные» сокровища, в том числе и потрепанная антология, подаренная ей Ваном четыре года назад. Дверь здесь не запиралась, но Вана наполняло нетерпение, ведь бренчание наверняка будет назойливо упорствовать еще минут двадцать. Не успел он зарыться губами в затылок Ады, как она вся напряглась и предупреждающе подняла палец. Кто-то тяжело и неторопливо поднимался вверх по парадной лестнице.
— Отошли его куда-нибудь! — прошептала Ада.
— Черт (hell)! — выругался Ван, поправляя одежду, после него вышел на площадку.
По лестнице с трудом, прижимая одну руку к груди, в другой держа свернутый в трубку лист розовой бумаги, поднимался, выкатывая адамово яблоко, дурно выбритый, синюшнощекий, с выпирающими деснами Филип Рак, в то время как музицирование, точно заведенное, продолжалось само по себе.
— Там в вестибюле есть один! — сказал Ван, предположив, самом деле или прикинувшись, что у бедного малого либо живот свело, либо его мутит.
Оказалось, мистер Рак всего-навсего желал попрощаться — с Иваном Демоновичем (кошмарное ударение на втором «о»), с фрейлейн Адой, с мадемуазель Идой и, конечно же, с мадам. Увы, сказал Ван, тетка с кузиной уехали в город, однако Фил, без сомнения, найдет свою коллегу Иду за сочинительством в саду средь роз. Неужто в самом деле уехали? Да, черт побери, какие сомнения! С глубоким вздохом мистер Рак пожал Ванну руку, воздел глаза к потолку, опустил долу, постукал по перилам своим загадочным розовым рулоном и поплелся вниз в музыкальную залу, где Моцарт начал давать явные сбои. Ван выждал немного, прислушиваясь и невольно строя гримасы, затем вернулся к Аде. Та сидела с книгой на коленях.
— Не могу прикасаться к тебе, вообще ни к чему, надо вымыть правую руку, — сказал Ван.
Собственно, она не читала даже, просто возбужденно и сердито листала с рассеянным видом страницы как раз именно той антологии, — это она-то, которая неизменно, стоило подхватить какую угодно книгу, с ходу погружалась в чтение, тотчас «окунаясь в книгу» столь же естественно, как возвращается в привычную стихию выброшенное на берег водное существо.
— В жизни не касался более омерзительной, влажной и вялой конечности! — сказал Ван и, чертыхаясь (музыка внизу смолкла), отправился в туалет при детской, где была раковина.
Оттуда из окна он видел, как Рак погрузил свой тяжелый, черный портфель в переднюю корзину своего велосипеда и завихлял прочь, приподнимая шляпу перед безучастным садовником. Устойчивость неловкого велосипедиста заколебалась, взбудораженная этим тщетным жестом: с налета вмазав в изгородь вдоль противоположной стороны дорожки, он грохнулся наземь. Некоторое время Рак пребывал в тесном сплетении с кустом бирючины, так что Ван даже подумывал спуститься вниз к нему на помощь. Садовник повернулся спиной к убогому или пьяненькому музыканту, который, слава Богу, уж и сам выбирался из куста, снова засовывая в корзину свой портфель. И покатил себе кой-как, а Ван, охваченный неизъяснимым отвращением, плюнул в унитаз.
Когда он вернулся в гардеробную, Ады уже там не было. Он обнаружил ее на балконе, где она счищала кожуру с яблока для Люсетт. Добрейший пианист вечно приносил девочке то яблоко, то какую-нибудь несъедобную грушу, то парочку крохотных слив. Как бы то ни было, то был его последний дар.
— Тебя зовет мадемуазель, — сказал Ван Люсетт.
— Ничего, подождет, — произнесла Ада, неторопливо продолжая срезать «идеальную шкурку», изжелта-красный завиток, за исполнением которого с неизменным восхищением следила Люсетт.
— У меня дела! — выпалил Ван. — Надоело все до смерти! Я пошел в библиотеку.
— Ладно, — безмятежно бросила Люсетт, не повернув головы, и тотчас с криком восторга подхватила завершенную завитушку.
Целых полчаса Ван искал книгу, которую сунул не на свое место. Когда же наконец ее обнаружил, выяснилось, что он уже сделал, оказывается, все возможные выписки и больше она ему не требовалась. Он немного полежал на черном диване, но это еще усугубило нестерпимость переполнявшей его страсти. Решил вернуться на верхний этаж лестницей-раковиной. И тут мучительно возникло в воображении навечно врезавшееся в память, фантастически сладостное и до безнадежности неизгладимое видение — она в ту ночь Горящего Амбара взбегает по ступенькам вверх со свечой в руке, он с пляшущим отблеском торопится вдогонку за ее мелькающими ягодичками, подскакивающими плечиками и развевающимися волосами, и пляшут тени на желтой стене, обволакивая их бегство вверх громадными черными геометрическими наплывами. Оказалось, дверь на третий этаж заперта изнутри, пришлось вновь спускаться в библиотеку (тут над воспоминаниями возобладало тривиальное раздражение), чтоб воспользоваться парадной лестницей.
Подходя к излучавшей яркий свет балконной двери, Ван услыхал, как Ада втолковывает что-то Люсетт. Должно быть, что-то забавное — не помню что и ничего на ум не приходит. Обычно Ада спешила завершить фразу до того, как ее разберет смешинка, но порой, как сейчас, рвущийся смех заставлял ее выстреливать словами, и тогда приходилось, чтоб не растерять их, поскорей закончить фразу, спеша еще сильней, придерживая смешинку, так что последнее слово вылетало в сопровождении трехкратно-раскатного, звучного, грудного, чувственного, такого уютного смеха.
— Ну а теперь, золотко, — добавила Ада, чмокнув Люсетт в пухлую, с ямочкой, щеку, — сделай одолжение, сбегай вниз, скажи бяке Бэлль, что тебе уж давным-давно пора пить молоко с petite-beurre[200]. Живо! А тем временем мы с Ваном отправимся в ванную — или еще куда-нибудь, где есть большое зеркало, — и там я его постригу; ему это так необходимо. Верно, Ван? А, знаю куда пойти!.. Давай, Люсетт, скоренько, скоренько!