Холодный дом - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дайте же мне дослушать! — говорит миледи.
— Все, что вам будет угодно, дорогая. Но я должен сказать…
— Нет, вы не должны сказать! Продолжайте, мистер Талкингхорн.
Сэр Лестер галантно подчиняется, однако он все же находит, что заносить такого рода грязь в высшее общество — это… право же… право же…
— Я хотел сказать, — продолжает поверенный, сохраняя невозмутимое спокойствие, — что не имею возможности сообщить вам, сам ли он наложил на себя руки, или нет. Однако, выражаясь точнее, должен заметить, что он, несомненно, умер от своей руки, хотя сделал ли он это с заранее обдуманным намерением или по несчастной случайности — узнать наверное никогда не удастся. Присяжные коронера вынесли решение, что он принял яд случайно.
— А кто он был такой, — спрашивает миледи, — этот несчастный?
— Очень трудно сказать, — отвечает поверенный, покачивая головой. — Он жил бедно, совсем опустился, — лицо у него было темное, как у цыгана, черные волосы и борода всклокочены, словом, он, вероятно, был почти нищий. Врач почему-то предположил, что в прошлом он и выглядел лучше и жил лучше.
— А как его звали, этого беднягу?
— Его называли так, как он сам называл себя; но настоящего его имени не знал никто.
— Даже те, кто ему прислуживал?
— Ему никто не прислуживал. Просто его нашли мертвым. Точнее, это я его нашел.
— И больше никаких сведений о нем не удалось получить?
— Никаких. После него остался, — задумчиво говорит юрист, — старый чемодан. Но… нет, никаких бумаг в нем не было.
В течение этого короткого разговора леди Дедлок и мистер Талкингхорн, ничуть не меняя своей обычной манеры держаться, произносили каждое слово, не спуская глаз друг с друга, что, пожалуй, и не удивительно, когда приходится говорить на столь необычную тему. А сэр Лестер смотрел на пламя камина, всем своим видом смахивая на Дедлока, портрет которого красуется на стене у лестницы. Дослушав рассказ, он снова начинает важно протестовать, подчеркивая, что раз у миледи, очевидно, не сохранилось ровно никаких воспоминаний об этом несчастном (если только он не обращался к ней с письменной просьбой о вспомоществовании), он, сэр Лестер, надеется, что больше не услышит о происшествии, столь чуждом тому кругу, в котором вращается миледи.
— Да, все это какое-то нагромождение ужасов, — говорит миледи, подбирая свои меха и шали, — ими можно заинтересоваться, но ненадолго. Будьте любезны, мистер Талкингхорн, откройте дверь.
Мистер Талкингхорн почтительно открывает дверь и держит ее открытой, пока миледи выплывает из столовой. Она проходит совсем близко от него, и вид у нее, как всегда, утомленный, исполненный надменного изящества. Они снова встречаются за обедом… и на следующий день… и много дней подряд. Леди Дедлок все та же томная богиня, окруженная поклонниками и, как никто, склонная смертельно скучать даже тогда, когда восседает в посвященном ей храме. Мистер Талкингхорн — все тот же безмолвный хранитель аристократических признаний… здесь он явно не на своем месте, но тем не менее чувствует себя совсем как дома. Оба они, казалось бы, так же мало замечают друг друга, как любые другие люди, живущие в тех же стенах. Но следит ли каждый из них за другим, всегда подозревая его в сокрытии чего-то очень важного; но всегда ли каждый готов отразить любой удар другого, чтобы ни в коем случае не быть застигнутым врасплох; но что дал бы один, чтоб узнать, сколь много знает другой, — все это до поры до времени таится в их сердцах.
Глава XIII
Повесть Эстер
Не раз мы обсуждали вопрос, — сначала без мистера Джарндиса, как он и просил, потом вместе с ним, — какую карьеру должен избрать себе Ричард, но не скоро пришли к решению. Ричард говорил, что он готов взяться за что угодно. Когда мистер Джарндис заметил как-то, что Ричард, пожалуй, уже вышел из возраста, в котором поступают во флот, юноша сказал, что тоже так думает, — пожалуй, и вправду вышел. Когда мистер Джарндис спросил его, не хочет ли он поступить в армию, Ричард ответил, что подумывал об этом и это было бы неплохо. Когда же мистер Джарндис посоветовал ему хорошенько разобраться в себе самом и решить, является ли его давняя тяга к морю простым ребяческим увлечением или настоящей любовью, Ричард сказал, что очень часто пытался это решить, но так и не смог.
— Не знаю, потому ли он сделался столь нерешительным, — сказал мне как-то мистер Джарндис, — что с самого своего рождения попал в такую обстановку, где, как ни странно, все всегда откладывалось в долгий ящик, все было неясно и неопределенно, но что Канцлерский суд, в придачу к прочим своим грехам, частично виновен в его нерешительности, это я вижу. Влияние суда породило или укрепило в Ричарде привычку всегда все откладывать со дня на день, все оставлять нерешенным, неопределенным, запутанным, надеясь, что произойдет, то, или другое, или третье, а что именно — мальчик и сам себе не представляет. Даже у менее юных и более уравновешенных людей характер может измениться под влиянием обстановки, так что же говорить о Ричарде? Можно ли ожидать, чтобы юноше с еще не сложившимся характером удалось противостоять подобным влияниям, если он попал в их сферу?
Все это была правда, но позволю себе сказать вдобавок, о чем думала я сама; а думала я, что воспитание Ричарда, к величайшему сожалению, не оказало противодействия этим влияниям и не дало направления его характеру. Он проучился восемь лет в привилегированной закрытой школе и, насколько мне известно, выучился превосходно сочинять разнообразные стихи на латинском языке. Но я не слыхивала, чтобы кто-нибудь из его воспитателей попытался узнать, какие у него склонности, какие недостатки, или потрудился приспособить к его складу ума преподавание какой-либо науки! Нет, это его самого приспособили к сочинению латинских стихов, и мальчик научился сочинять их так хорошо, что, останься он в школе до своего совершеннолетия, он, я думаю, только и делал бы, что писал стихи, если бы не решил, наконец, завершить свое образование, позабыв, как они пишутся. Правда, латинские стихи очень красивы, очень поучительны, во многих случаях очень полезны для жизни и даже запоминаются на всю жизнь, но я все же спрашивала себя, не лучше ли было бы для Ричарда, если бы сам он менее усердно изучал латинскую поэтику, зато кто-нибудь хоть немножко постарался бы изучить его.
Впрочем, я в этом ничего не понимаю и не знаю даже, способны ли были молодые люди древнего Рима и Греции и вообще молодые люди любой другой страны сочинять стихи в таком количестве.
— Не имею ни малейшего представления, какую профессию мне избрать, — озабоченно говорил Ричард. — Я не хочу быть священником и это знаю твердо, а все остальное под вопросом.
— А не хочется вам пойти по стопам: Кенджа? — предложил однажды мистер Джарндис.
— Не знаю; пожалуй, не очень, сэр! — ответил Ричард. — Правда, я люблю кататься на лодке. А клерки у юристов разводят свою писанину такой уймой воды… Ну и профессия!
— Может, хотите сделаться врачом? — подсказал мистер Джарндис.
— Вот это по мне, сэр! — воскликнул Ричард.
Сомневаюсь, чтобы до этой минуты ему хоть раз пришла в голову мысль о медицине.
— Вот это по мне, сэр! — повторил Ричард с величайшим энтузиазмом. — Наконец-то мы попали в точку! «Член Королевского Медицинского общества».
И никакими шутками нельзя было его разубедить, хотя он сам весело подшучивал над собой. Он говорил, что теперь выбрал себе профессию и чем больше о ней думает, тем лучше понимает, что его судьба ясна — искусство врачевания для него самое высокое искусство. Подозревая, что он лишь потому пришел к этому выводу, что никогда не умел самостоятельно разобраться в своих способностях и, лишенный руководства, увлекался всяким новым предложением, радуясь возможности избавиться от тяжелой необходимости думать, я спрашивала себя, всегда ли сочинение стихов на латинском языке приводит к таким результатам, или Ричард — единственный в своем роде юноша.
Мистер Джарндис всячески старался вызвать его на серьезный разговор, убедительно доказывая, что нельзя обманывать себя в столь важном деле. После таких бесед Ричард ненадолго погружался в размышления, но вскоре неизменно говорил Аде и мне, что «все ясно», после чего переводил разговор на другую тему.
— Клянусь небом! — вскричал однажды мистер Бойторн, который горячо интересовался этим вопросом (впрочем, мне незачем добавлять, что он ни к чему не мог относиться равнодушно), — как отрадно видеть, что мужественный и достойный молодой джентльмен посвящает себя этой благородной профессии! Чем больше достойных людей будет заниматься ею, тем лучше будет для человечества, тем хуже — для продажных деляг и подлых шарлатанов, которые только принижают славное искусство врачевания в глазах всего мира. Клянусь всем, что низко и презренно! — загремел мистер Бойторн. — Судовые лекари лечат до того скверно, что я предлагаю подвергнуть ноги — обе ноги — каждого члена Совета адмиралтейства сложному перелому, а всем опытным врачам запретить пользовать их под страхом ссылки на каторгу, если всю систему врачебной помощи во флоте не изменят коренным образом в течение сорока восьми часов!