Проза и публицистика - Иннокентий Федоров-Омулевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самоубийства.– Невеселые мысли по этому поводу.– Некролог Д. П. Ломачевского.– Новые выходки г. Суворина.– Мое открытое письмо к нему.– Образчики стихотворных писем
Поневоле я должен начать сегодня за упокой и даже не могу наверно сказать, удастся ли мне кончить во здравие. Некоторые факты будничной действительности, промелькнувшие за последнюю неделю, отличаются такими неутешительными свойствами, что, право, способны омрачить даже меня, избравшего для себя псевдоним веселого поэта. Понятно, что подобный материал далеко мне не по вкусу, что я только нехотя делюсь им с читателем. Но что же прикажете делать? Жизнь не перестроишь по-своему, фактов ей не навяжешь и не вставишь ее в наперед определенные рамки.
Последняя неделя ознаменовала себя целым рядом самоубийств. "Никто не виновен в моей смерти, мне просто надоело жить". Таково лаконическое содержание записки, найденной в кармане очень прилично одетого мужчины средних лет, застрелившегося на днях близ Чесменской богадельни. Имя несчастного осталось неизвестным, так как, по словам официального сообщения, "покойный постарался уничтожить все следы к открытию его звания". Конечно, нас не удивишь самоубийством, не удивишь даже целым рядом их; но в данном случае весьма характерным является самый лаконизм итога, подведенного этому существованию: "мне просто надоело жить". Я лично, по крайней мере, не припомню другого, столь же краткого признания самоубийцы. Ведь из него поразительно явствует, что жизнь не дала никаких интересов человеку, что он не нашел в окружавшей его действительности ни одного мотива, за который стоило бы ухватиться ради возможности ее продолжения,– не так ли? А это значит, в свою очередь, читатель, что жизнь до такой степени бедна еще подобными мотивами, что не каждый может найти их в ней, даже достигнув средних лет, даже имея средства быть "одетым прилично"... Другой случай самоубийства, тоже бывший на прошлой неделе, подтверждает это как нельзя лучше. Некто студент Кондратьев кончил свою жизнь под колесами локомотива только потому, что лишился любимой девушки, умершей от чахотки. И заметьте, это решение не было минутным порывом отчаяния; несчастный юноша даже позаботился о некоторых удобствах смерти: он выбрал менее всего освещенное место, сделал в песке небольшое углубление, чтобы, положив в него голову, можно было плотнее прилечь к рельсу. Покойный, очевидно, не принадлежал также и к тем субъектам, для которых жизнь и смерть безразличны: "Люблю А. Д.– Скоро свидимся",– пишет он в конце записки, предназначенной им для родных. Ясно, что желание жизни существовало здесь, но только оборвался ее интерес. Так неужели же, в самом деле, у этой молодой жизни не нашлось других интересов, кроме интереса любви? Над такими явлениями нельзя не задуматься глубоко, хотя в них и "никто не виновен", как хочет уверить нас большинство самоубийц. Эти явления особенно резко выступают теперь, когда русская жизнь так нужна, когда в ней, по-видимому, существует такой высокий интерес и когда, наконец, можно жертвовать ею и не бесследно.
Но будничная жизнь неумолима: ей все равно, каковы бы ни были ее жертвы; она одинаково бездушно вырывает из общественных рядов и праздного человека, соскучившегося бессодержательной жизнью, и полезного труженика, расчищающего по силам своего ума и таланта родные плевелы. По словам газеты "Наш Век", "в ночь с 10 на 11 мая, в Обуховской больнице скончался литератор, известный автор сцен и рассказов из чиновничьего быта, Д. П. Ломачевский. После покойного осталась семья, состоящая из жены и пятерых детей, существовавшая только-литературными заработками Д. П.". Этот коротенький некролог, от которого так и веет на душу каким-то жутким холодом убожества и бесприютности, гораздо красноречивее всякой многовещательной биографии. Давно ли, кажется, на страницах этого журнала один из моих товарищей указывал на печальную судьбу русских писателей, на целый ряд безвременных и вопиющих кончин. Еще не успели остыть его симпатичные строки – и вот уже перед нашими глазами зияет новая литературная могила, и опять с той же ужасающей обстановкой больницы, рокового одиночества и беспомощной, голодной семьи в перспективе... И общество совершенно равнодушно проходит мимо одиноких борцов мысли, изнемогающих и падающих под бременем непосильной работы, под гнетом этого убийственного равнодушия! Набрасываешь эти грустные строки – и в голову невольно закрадывается щемящая душу мысль, что, может быть, не сегодня, так завтра послужит и твоя кончина таким же печальным материалом для фельетона следующей недели, станешь и ты убогим сюжетом такого же убогого некролога, каким удостоила газета покойного Ломачевского. Почтим же и мы с тобой, читатель, память этого скромного, быть может, и не замеченного тобой труженика мысли, вся жизнь которого, действительно, представляла ежедневную безуспешную борьбу с безвыходностью положения литературного пролетария...
Да, читатель, мы с тобой ошиблись: материал этот совсем для нас неподходящий, а главное – мало ободряющий. Вот г. Суворин, так тот хоть кого ободрит. Такой назойливой храбрости, такой зудливой прыти давно уже не видала наша печать. Если турки как-нибудь одолеют нас, и в Петербурге начнут бесчинствовать баши-бузуки, я положительно спрячусь за г. издателя "Нового Времени": эти господа, вероятно, сразу поймут друг друга, обнимутся и облобызаются. Но, с другой стороны, меня опять и подозрение берет: уж не взбесился ли г. Суворин? Только странно как-то представить себе, что такой ловкий и сообразительный человек мог взбеситься в самое неурочное время. Ведь бесятся обыкновенно при наступлении сильных жаров... по крайней мере, животные; а теперь, когда я пишу эти строки, у меня в комнате топится печь, несмотря на майские дни. Очень может быть, впрочем, что я тут ровно столько же понимаю, сколько смыслит известный доктор Шмидт в лечении рака, но предостеречь публику все-таки не мешает. Собственно, храбрость г. Суворин обнаруживал почти всегда, за исключением, конечно, того трагикомического случая, когда он так струсил, что обещал даже ходить с револьвером в кармане. Но мужество с признаками бешенства появилось у него только с изданием газеты и ныне грозит всем и каждому. Вот два наглядных примера. В своем последнем воскресном фельетоне, подзадоренный близоруким политическим самоуничижением некоторых господ, о лордах Дерби и Дизраэли г. Суворин выражается так: "Черт ли в том, что они европейцы? Они просто английские исправники и становые, выработавшиеся в школе парламентаризма, которая и дурака кое-чему научит". Уязвленный тем, что в Петербурге предполагается издание газеты "La Russie Contemporaine" при участии некоего г. Лебурде, г. издатель "Нового Времени" с пеной у рта восклицает: "Кто такой г. Лебурде? Парикмахер он, сапожник, шарманщик или пройдоха? Надо думать, что он не принадлежит к честным ремесленникам; но если он пройдоха, то не умный, ибо едва ли можно выдумать что-нибудь глупее его программы. О, проходимец!" Не достаточно ли, читатель, этих двух примеров, чтобы при встрече с г. Сувориным на улице сторониться от него подальше: а что, мол, как вдруг укусит? Да, действительно, опасно. Ведь сделанная мною сейчас выписка представляет уже не остроумную выходку расходившегося журналиста, а просто – бешеный лай, ио имеющий к тому же достаточного повода. Из письма г. Заменцкого, которое помещено в No 73 газеты "Наш Век", теперь оказывается, что так беззастенчиво облаянный г. Лебурде "уже 25 лет живет в Петербурге и принимает самое деятельное участие в комитете, состоящем под председательством посланника Франции, для сбора пожертвований для общества Красного Креста". Оказывается также, что главным ответственным редактором газеты "La Russie Contemporaine" будет г. Л. Б. де Легай – бывший редактор газеты "Peuple franeais" и основатель газеты "L'Etoile", a не г. Лебурде, секретарь редакции, который – как замечает Г. Заменцкий,– "к счастию для него, не пользуется известностью г. Суворина". Поистине, к счастью! Меня, признаться, так и подмывает написать г. Суворину открытое письмо, до которых он сам прежде был такой охотник. Нечего делать – попробую: авось человек образумится. Итак:
"Любезнейший мой собрат по фельетону,
Я знаю, что Вы не парикмахер, не сапожник, не шарманщик, не пройдоха и не проходимец. Но я знаю также, что Вы любите отбрить всякого, что в издании Вашей газеты Вы неряшливы, как сапожник, часто принимаете ее за шарманку, извлекая из нее звуки на мотивы любимых русских песен, так что публика, бросая вам свои гроши, хотя и не считает Вас пройдохой, но уже начинает относиться к Вам теперь почти как к проходимцу. Вам это надо принять к сведению. Когда Вы получили возможность издавать свою газету, все мы, литературные работники, порадовались за Вас и пожелали Вам всякого успеха, ибо приятно было видеть хотя одного из нас пробившимся на широкую дорогу, а Вы были прежде из наших. Поэтому Вас никто не облаял, никто не лягнул, никто не позавидовал Вашей новой собственности. Чего бы, кажется, для Вас больше? И мы думали, что Вашу роль журналиста Вы поведете почетно, но скромно. Мы, однако ж, ошиблись. Едва оперившись, Вы уже начали хорохориться подобно рассерженному индейскому петуху, раздувавшему до смешного свою красную кишку. Это может засвидетельствовать вся Ваша журнальная деятельность до настоящей минуты. Обладая сметливостью, Вы стараетесь приурочивать к Вашей газете русские литературные авторитеты – не из уважения к их уму и таланту, а только ради их имени. Это показало Ваше поведение в отношении г. Тургенева. Прикрывшись квасным патриотизмом, Вы стали выразительно тявкать в сторону таких изданий, книжки которых и без того нередко задерживались. Это доказал Вам г. Антонович. Любуясь и охорашиваясь своей литературной неопрятностью, чтоб не сказать больше, Вы теперь начинаете уже позволять себе такие выходки, которые не сделали бы чести и уличному мальчишке. Все это, любезнейший собрат, очевидно показывает, что или Ваши прежние убеждения скромного литературного работника служили Вам только фиктивными подмостками для достижения известной высоты, или что они задохлись под широкими полями пышного издательского халата. До сих пор Вы, конечно, не достигли еще того, чтобы на честную русскую печать легла неприятной тенью Ваша теперешняя журнальная деятельность; но она скоро может превратить Ваше "Новое Время" в "Фигаро", а Вас – в Вильмесана. Наклонная плоскость – самая опасная из плоскостей. Это Вам надо помнить. Остановитесь же, любезнейший собрат, вовремя. Вы человек умный и потому, надеюсь, оцените мой совет по достоинству. Вы человек с талантом, а таланту не трудно стяжать себе даже самую громкую известность, не прибегая к фарсам и либеральному заигрыванию с публикой. Верьте, любезнейший собрат, что вот именно только эти-то два Ваши качества, т. е. ум и талант, и заставили меня выразить Вам, с надлежащей откровенностью, все вышеизложенное, и примите и проч.".