Семя скошенных трав - Максим Андреевич Далин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мы с ним сидели друг напротив друга, на полу, поджав ноги, дико неудобно — и я говорил. Я даже не заикался, хоть теперь мне стоит чуть психануть — и готово, ком в горле, слово не выплюнуть. Будто мне надо было рассказать именно шедми. Как лекарство какое-то.
Бэрей понимал. Я сравнивал, как слушал он и как — все те, с кем я ещё пытался что-то там вякать на Земле; я видел — он вправду понимает. Я рассказал даже, как мой отец пришёл в госпиталь, когда меня привезли на Землю, такой весь торжественный и скорбный, с моей медалью «Герой Федерации» и полный гордости за сына… а я вообще не мог говорить, не мог его видеть. Мне было тяжело и больно шевелиться, меня же по кускам собирали — и это сошло за оправдание. Даже если бы я его по матери пустил — всё равно сошло бы. Раненый боец, понимаете. Сын Земли, дитя великого народа… контуженый и невменяемый малость…
И я Бэрею рассказал, как с родителями общаться не мог, с сослуживцами — не мог. Рассказал, как посылал дрон на островок, где у подростков-шедми был штаб — и что там видел после ракетного удара. Ему первому рассказал, какие меня кошмары мучили все эти четыре года. Про книжку, про запись, которую Вера Алиева включила в свой рекламный ролик, и про краденых бельков. Я говорил и говорил, из меня пёрло, время от времени хотелось плакать, но слёз не было, только спазмы сжимали горло, я пережидал и опять говорил, а Бэрей сидел, подняв колени, уткнувшись носом в тыльную сторону ладони, и не мигая смотрел на меня.
У них чертовски выразительные глаза — на совершенно неподвижных мордах. Он смотрел — я видел, что всё он понимает. Иногда он спрашивал или отвечал, и я только убеждался, что — да, тут всё сошлось, просто на удивление.
Он дал мне выговориться до конца. Уже потом рассказал, что люди уже всё знали про то, как шедми размножаются. Что у шедми — антипубертат, рожают до пятнадцати-шестнадцати лет. И про эти книжки знали, и про то, что бельков нельзя кормить молоком — да что, в этой самой книжке всё было написано! Я говорил — и мы оба видели, как на Океане-2 люди организовали эту войну.
— Мы не могли это просчитать, — сказал Бэрей. — Мы не доверяли людям ни мгновения, но наши ксенологи не могли даже предположить, что вы можете пожертвовать персоналом нескольких исследовательских станций ради войны.
— Пушечное мясо, — сказал я.
Он не понял.
— Мы. Мы, — объяснил я, — это… ну как тебе сказать… расходный материал. Как боеприпасы.
— Ваши братья?
Ужасно это было глупо — по нашим меркам. И я вдруг чётко-чётко, как на отпечатанной фотке, увидел лицо Смелякова на моём голопередатчике. Огонь за ним стоял стеной, но я вдруг понял, что в тот предпоследний момент он ещё ни фига не верил, что сейчас заживо сгорит.
Он же — ценный кадр. Может, какой-нибудь особый отдел КомКона? Спецушник. Он идеально выполнил задание, неужели свои его не заберут? Вот так-таки и отдали на съедение?
У него это между ушей не помещалось до самой смерти.
Что он уже не нужен. Что мавр своё дело сделал — и теперь будет только мешать, потому что многовато знает. И что очень здорово всё сложилось: не надо его специально устранять, его орнитоптер сбили подлые шедми, нормальная героическая смерть, не придерёшься. Замечательные у нас военные, просто отличные. Чётко сработали.
А я-то думал ночами, почему у Смелякова, когда он горел уже, была такая странная мина. Такая нелепая детская обида.
Ах, сука, сука…
— Ну как тебе объяснить… — сказал я Бэрею, который ждал. — Все шедми — братья?
— Да, — он даже удивился.
— Все-все?
Он удивился ещё больше:
— Ты же знаешь, Иар: любой разумный вид происходит от одного предка. Мы все — братья. Вы все — братья.
— Ага, — сказал я. — Ага. По биологии получается так. Только вот политика-то — не биология, такие дела.
Я выбалтывал военные тайны. Я говорил с ксеноморфом о вещах, про которые интуитивно понимал, что о них и своим говорить нельзя — я же четыре года молчал, как убитый. Но вот смотрел я на него, на его эту странную мертвенную морду, на тюленьи глаза в загнутых ресницах, на клыки, как у секача, на гриву чёрную, забранную в какие-то индейские хвосты, на краба между бровями, буро-красного, как клещ, на мускулы, распирающие футболку КомКона, на ладони с перепонками, как утиные лапы — и он мне был свой.
Совсем свой.
Мне было спокойно — первый раз за эти четыре года.
Я хотел, чтобы они знали. Чтобы они береглись, сколько смогут. Чтобы они выжили. Чтобы выжили их бельки. Я бы голову дал на отсечение, чтобы только выжили их бельки.
Потому что знал: я засну — и мне приснятся скалы, оплавленные от страшного жара. И подростки-шедми. И будут сниться, пока я что-нибудь не изменю. Даже после этого разговора. Потому что разговора мало.
Своих детей у меня не было, ясен хрен. До войны я не успел, во время — не мог. И я поймал себя на мысли, что думаю о шедийских, как о своих. И боюсь за них, сука, боюсь!
Потому что — вот сидим мы в этой пластиковой коробочке, бывший пилот и бывший дипломат, и мы — пушечное мясо. Смазка для штыка. Расходный материал. Для тех людей, которые мне ни разу не братья, хоть по биологии у нас и общий предок.
Мы — такие чертовски уязвимые живые твари в мёртвом космосе. И детей от этой мёртвой пустоты только и отделяет, что листок керамилоновой брони, который ракета рвёт, как картон. И, в случае чего, ничем мы не сможем помочь ни им, ни себе.
* * *
Я слышал, как второй пилот говорил Алесю, что около этой станции так и телепается наш ракетоносец. Поэтому мы сходу не стыковались, хоть шедми давали разрешение. Нам пришлось снова утрясать с военными, а военные допытывались, как там, на этой станции, насчёт боеспособности, комконовцы клялись в рот и в нос, что не будут шедми ничего агрессивного предпринимать, потому что смерть как боятся за детей — но всё равно, пока с Земли не пришло официальное подтверждение наших полномочий, нам не разрешали сближение.
А не приходило долго.
Мы промотались вокруг всё той же станции восемь земных часов. За это время