Брайтонский леденец - Грэм Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слышал, что я?… Кто же этому поверит?
– Дэллоу тоже слышал.
– С Дэллоу все в порядке, – ответил Малыш. – Дэллоу можно доверять. Послушай, Кьюбит, – продолжал он спокойно, – если бы ты мне был опасен, я бы нашел, что с тобой сделать. Только благодари Бога – мне ты не опасен. – Малыш повернулся к Кьюбиту спиной и стал подниматься по лестнице. Он слышал, как позади тяжело дышит, прямо задыхается, Кьюбит.
– Я пришел сюда не ругаться. Одолжи мне пару бумажек, Пинки. Я издержался… В память старой дружбы.
Малыш не ответил. Он уже поднялся до поворота лестницы, ведущей в его комнату.
– Подожди-ка минутку, я тебе кое-что скажу, – закричал Кьюбит, – ты, кровожадный тип. Один человек обещал мне много денег – двадцать бумаг… Ты… эх, ты… я тебе скажу, что ты такое.
Малыш остановился на пороге комнаты.
– Валяй, – подзадорил он, – ну-ка, скажи.
Кьюбит силился продолжать, но не находил нужных слов. Он изливал свою ярость и обиду в отрывистых выкриках.
– Ты негодяй, – кричал он, – ты трус. Ты такой трусливый, что прикончишь лучшего друга, лишь бы спасти собственную шкуру. Вон, ты даже девчонок боишься, – он пьяно захохотал. – Сильвия мне рассказала…
Но это обвинение запоздало. Теперь Малыш уже приобщился к познанию последней людской слабости. Он слушал с удовольствием, с каким-то бесчеловечным торжеством; картина, нарисованная Кьюбитом, не имела к нему никакого отношения – все равно, как изображение Христа, в которое люди вкладывают свои собственные чувства. Кьюбиту этого не понять. Он похож на ученого, описывающего незнакомцу места, которые он сам знал только по книгам: цифры импорта и экспорта, грузооборот, минеральные ресурсы, сбалансирован ли бюджет, а незнакомец по собственному опыту досконально знал эту страну так как умирал от жажды в ее пустынях, и в него стреляли у подножья ее холмов… Негодяй… трус… боишься. Он тихо, язвительно засмеялся. У него было такое чувство, что он может перещеголять Кьюбита, какую бы ночь тот ни припомнил. Он открыл свою комнату, вошел, закрыл дверь и запер ее на ключ.
Роз сидела на постели, болтая ногами, как школьница, ожидающая в классе прихода учителя, чтобы ответить свой урок. За дверью Кьюбит сначала орал, стучал ногой, гремел ручкой, а потом убрался. Роз сказала со вздохом облегчения – она ведь привыкла к пьяным:
– Ох, так это не полиция?
– А почему это должна быть полиция?
– Не знаю, – призналась она, – я подумала, может…
– Может, что?
Он едва расслышал ее ответ:
– Колли Киббер…
На минуту Малыш замер от изумления. Потом тихо засмеялся с беспредельным презрением и превосходством над тем миром, который употребляет такие слова, как невинность.
– Ну и ну, – воскликнул он. – Вот здорово, выходит ты все время знала? Ты догадывалась! А я-то думал, ты совсем желторотая, еще из яйца не вылупилась. А ты вон какая… – Он создал себе ее образ в тот день в Писхейвене, а потом среди бутылок с имперским вином у Сноу. – А ты, оказывается, все знала.
Роз и не отрицала; она сидела, зажав руки между коленями, и как будто со всем соглашалась.
– Здорово, – продолжал он, – ну, раз ты додумалась до этого, значит ты такая же испорченная, как и я. – Он пересек комнату и прибавил с оттенком уважения: – Между нами нет никакой разницы.
Она посмотрела снизу вверх своими детскими глазами и серьезно подтвердила:
– Никакой разницы.
Он почувствовал, что в нем опять поднимается желание, как приступ тошноты.
– Вот так брачная ночь! – сказал он. – Ты думала, что брачная ночь будет такая?… – Золотая монета, зажатая в ладони, коленопреклонение в святилище, благословение. Опять шаги в коридоре, Кьюбит заколотил в дверь, и потом, шатаясь, убрался прочь, скрипнула лестница, хлопнула дверь… Она точно снова поклялась, обхватив его руками, в смертном грехе. «Никакой разницы».
Малыш лежал на спине в одной рубашке и видел сон. Он был на спортивной площадке, залитой асфальтом, один из платанов засох; вдруг раздался надтреснутый звонок, к нему подбежали дети, а он был новенький, не знал никого из них, его мутило от страха – они ведь подбежали к нему с дурными намерениями. Затем он почувствовал, как кто-то осторожно потянул его за рукав, и в зеркале, висевшем на дереве, увидел свое отражение и Кайта, стоявшего позади, – средних лет, добродушного, изо рта у него лилась кровь. «Вот сосунки», – сказал Кайт и вложил ему в руку бритву. Тут-то он и понял, что ему делать; нужно было сразу же показать им, что он ни перед чем не остановится, для него не существует никаких преград.
Он выбросил вперед руку, как будто хотел нанести удар, пробормотал что-то невнятное и повернулся на бок. Край одеяла закрыл ему рот, дышать стало трудно… Ему снилось, что он на моле и видит, как ломаются сваи; вдруг с пролива налетела черная туча, и море поднялось, а мол весь накренился и осел. Он хотел закричать во всю мочь – нет страшнее смерти, чем утонуть. Настил мола накренился так круто, как у парохода, навеки погружающегося в пучину; он стал карабкаться по гладкой поверхности прочь от моря и скользил обратно, все ниже и ниже, пока не оказался в своей постели в районе Парадиз. Он все еще лежал, думая: «Какой сон!» – и тут услышал, как на другой кровати воровски зашевелились родители. Была субботняя ночь. Отец тяжело дышал, как бегун у финиша, мать стонала от наслаждения, смешанного с болью. Его охватило чувство ненависти, отвращения, одиночества – он был совершенно покинут, в их мыслях не осталось для него места; несколько минут ему казалось, что он умер и похож на душу умершего, попавшую в чистилище, наблюдающую за бесстыдными действиями любимого существа.
Вдруг Малыш открыл глаза, кошмар становился невыносимым; была темная ночь, он ничего не видел вокруг, и на минуту ему показалось, что он снова в районе Парадиз. Но тут часы пробили три, зазвенев совсем рядом, – звук их напоминал опустившуюся с шумом крышку бака помойки на заднем дворе. И Малыш с огромным облегчением подумал, что он один. В полудремоте выбрался он из постели (во рту пересохло и отдавало горечью) и стал ощупью пробираться к умывальнику. Нащупав кружку, он стал было наливать в нее воду, как вдруг услышал голос:
– Пинки, что случилось. Пинки?
Малыш выронил кружку и, когда вода расплескалась по ногам, с горечью припомнил все.
Он осторожно сказал в темноту:
– Все в порядке. Спи.
Чувство торжества и превосходства над другими испарилось. Несколько последних часов возникли в его памяти, как будто все это время он был пьян или спал, – необычность происходящего ненадолго придала ему бодрости. А теперь уже не будет ничего необычного – он пробудился ото сна. Но нужно вести себя осторожно – ей ведь все известно. Темнота расступалась под его пристальным взглядом, глаза его могли рассмотреть шары на кровати и стул, сон прошел, и он прикидывал, что делать. Он выиграл один ход, но и потерял один; теперь ее не могут заставить давать показания, но зато он узнал, что ей все известно… она любит его, что бы это ни значило, но любовь не вечна, как ненависть или отвращение. Она может увидеть более смазливое лицо, более шикарный костюм…
Он с ужасом осознал ту истину, что ему всю жизнь придется удерживать ее любовь, он никогда не сможет развязаться с ней, даже если выкарабкается наверх, то и тоща ему придется тащить за собой Нелсон-Плейс; место это, точно шрам, на всю жизнь оставит на нем свой след. Ведь гражданский брак так же нерасторжим, как и церковный. Только смерть может принести ему свободу.
Его непреодолимо потянуло на свежий воздух, и он медленно направился к двери. В коридоре ничего не было видно, лишь слышалось сонное дыхание – и из комнаты, откуда он только что вышел, и из комнаты Дэллоу. У него было такое чувство, что он слеп, а за ним наблюдают люди, которых он не видит. Ощупью добравшись до верхней площадки лестницы, он спустился в переднюю по скрипящим ступенькам. Протянув руку, он дотронулся до телефона, затем, также ощупью, добрался до двери. Фонари на улице уже были погашены, но темнота, уже не ограниченная четырьмя стенами, казалось, рассеивалась в безграничном просторе города. Он мог разглядеть решетки на окнах подвалов, бегущую кошку и в темном небе отсвет фосфоресцирующего моря. Это был незнакомый ему мир, никогда раньше не бывал он здесь один. Когда он бесшумно зашагал по направлению к приливу, его охватило призрачное чувство освобождения.
На Монпелье-роуд все еще горели огни, вокруг никого не было видно, около магазина граммофонных пластинок стояла пустая молочная бутылка; вдали виднелись освещенная башня с часами и общественная уборная; воздух был свеж, как за городом. Малышу показалось, что он спасен.
Для того чтобы согреться, он сунул руки в карманы брюк и нащупал клочок бумаги, которого раньше там не было. Он вытащил его; это был листок, вырванный из блокнота, – почерк незнакомый, крупные неуверенные буквы. Он поднял листок к глазам в предрассветной мгле и с трудом разобрал: «Я люблю тебя, Пинки. Мне все равно, что ты делаешь. Я люблю тебя навек. Ты меня жалеешь. Куда бы ты ни пошел, я пойду за тобой». Должно быть она написала это, пока он толковал с Кьюбитом, и сунула ему в карман, когда он заснул. Он сжал листок в кулаке и хотел уже выбросить его в урну, стоявшую возле рыбной лавки, но передумал. Неясное чувство подсказало ему: как знать, что с тобой будет, когда-нибудь это может пригодиться.