Руфь Танненбаум - Миленко Ергович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но только до того момента, пока человек не слепнет от бешенства. До сих пор такое случалось, но длилось недолго, однако Авраам Зингер боялся, что так будет не всегда.
А пока это так, зачем думать о том, будет ли музыка евреев напоминать загребчанам Моцарта, Верди и современные шлягеры или же музыку из цыганской чарды[66]?
Но в какой-то момент и Авраам выскользнул из зала, в котором «сионовцы» все с тем же энтузиазмом распевали палестинские песни. Ему было интересно узнать, что происходит снаружи, что проповедует людям Цви Бергер-Леви.
Он подошел поближе в тот момент, когда Цви начал историю о Юлиусе Розенцвайге, прозванном Шапоней, которого некоторые называли Йолом. Цви говорил голосом несомневающегося человека, который верит в то, о чем говорит, и нет того, кто поколебал бы его веру или поставил под сомнение способ, каким он эту веру излагает. Аврааму показалось, что он с таким же вдохновением говорил бы и тогда, когда те, кто его слушает, не понимали бы ни одного слова или, прости меня, Боже, были слабоумными. Говорил он по-немецки, но эффект был бы тем же, говори он на иврите, арамейском или китайском.
Цви Бергер-Леви рассказывал о надвигающейся беде и предлагал помощь, народ в ответ на это начал разбегаться во все стороны. Под конец выступления в глазах у немногих оставшихся стоял ужас, они тоже спешили скорее уйти, и остановить их не смог бы никто, даже сам Бергер-Леви.
Стоило им сбежать из «Маккаби», и они превратились в совершенно других людей, обычных, приятных и сохраняющих определенную дистанцию, то есть в таких, какими некогда были венские господа. Они смотрели на небо – не пойдет ли дождь, покупали керосин в открытой до позднего вечера лавке на углу Пражской улицы, насвистывали песенку «О Марианна, сладкая малышка Марианна», шлягер нашего дубровницкого господина Влахо Палетака[67], и изображали на своих лицах такое блаженство, которое говорило о том, что они не думают ни о чем другом, кроме самоборских[68]пирожных с кремом.
А стоило им отойти от улицы Пальмотича, как они переставали быть евреями. Они смотрели на свое отражение в витринах – Боже, да разве так выглядит еврей! – останавливались перед Культур-бундом[69]и с любопытством рассматривали большую фотографию Гитлера, чего еврей наверняка бы не сделал, и вежливо кивали головами, встречаясь с Авраамом Зингером или кем-нибудь вроде него, правда не говоря ни слова. Так лучше, потому что слова нас могут выдать.
С гастролей хора «Сион» и Цви Бергера-Леви начался сезон неприятностей. Длились они несколько недель и затронули почти все сообщество. Всех, кто посещал храм на Пражской или был в родстве с теми, кто это делал.
А потом на первых страницах газет напечатали, что Германия совершила аншлюс, и тупая физиономия Артура Зейсс-Инкварта украшала собой известие об окончательном и бесспорном падении Вены. Авраам Зингер сидел возле окна, смотрел на огромные старые деревья времен Марии Терезии, на которых еще не было листьев, и думал о том, что никто никогда не узнает это чувство и не запишет в исторических трактатах этот момент, когда он сидит возле окна, смотрит на огромные старые деревья времен Марии Терезии, а к нему шаг за шагом, аншлюс за аншлюсом, приближается смерть.
И в конце концов смерть станет модной, как шляпа-панама. Старых евреев поубивают, молодых вышлют в Африку, а Авраамова внучка получит шанс стать настоящей немкой, потому что не будет помнить, что когда-то была кем-то другим.
XVIII
Амалия по утрам стояла на площади Елачича и смотрела вверх. На Центрорекламе[70]больше нет Доры Маар[71]. Без Маар площадь казалась пустой, но Амалия все равно продолжала приходить и рассматривать рекламы.
Так она увидела однажды огромное панно, изображавшую женщину, выпрыгивающую из огня:
Грандиозное драматическое и музыкальное
представление
КРАСНАЯ РОЗА ДАМАСКА
В драме госпожи Хильды Теуте, поставленной профессором Бранко Микоци, играют: Майя Позвински – Рози, Карло Маузнер – Кемаль Эль Садек, Руфь Танненбаум – Рози в детстве.
Мимо проходил кто-то знакомый, Амалия схватила его за рукав:
– Смотри, – показала она, подняв руку, – Руфь, моя Руфь, видишь, как далеко она пошла, а ведь ей нет и девяти! – и, говоря это, она не чувствовала неловкости. Да пусть думают, что она ненормальная, но она любит этого ребенка и будет любить, покуда жива.
В воскресенье после мессы она подошла к фра Амброзу Вукотиновичу и спросила его, возможно ли перестать оплакивать собственное дитя. Помогут ли здесь молитвы и обеты или же необходимо паломничество? Пусть он тогда просто скажет, куда ей идти в паломничество, – любое расстояние не покажется ей большим.
Он ответил, что каждое дитя, прежде чем взойти на небо, получает картонку, на которой написано РАЙСКИЙ, а ниже, буквами поменьше, его имя. Например, РАЙСКИЙ Иван, РАЙСКАЯ Мария, чтобы наверху знали, что проверять еще раз не надо. А совсем маленьким детям, тем, которые не могут сами держать такую картонку, на правой руке завязывают красную ленту с белым кругом на ней, где тоже написано РАЙСКИЙ. Так что Амалии не нужно жалеть своего мертвого ребенка и не нужно о нем тревожиться. Он сидит у Божьего престола, прямо в первом ряду, ближе, чем святые и праведники, и то и дело шепчет Господу на ухо:
– Знай, добрый Боже, как заботлива и добра моя мама! – а Господь ему на это отвечает:
– Раз добра и заботлива, пусть не оплакивает тебя, ведь ты рядом со мной.
Выслушала она фра Амброза, но не затем, чтобы вспомнить своего Антуна, а потому что не хотела прерывать фратра, который всегда берег для нее место в первом ряду, потому что ему, как он сам говорил, приятно видеть ее перед собой во время проповеди. Она слышит и понимает, что через него говорит Господь.
– А что если ребенок жив? – спросила она его.
– Тогда ты очень грешна, раз его бросила, – забеспокоился фратр.
– Я его не бросала.
– Он не с тобой, а жив, и ты его не бросала. Сомневаюсь, что такое возможно.
– Со мной всегда случается такое, что вряд ли возможно.
– Так каждый о себе думает. Но как бы то ни было, ступай за своим ребенком, потому что это тяжкий грех, когда мать бросает свое драгоценное чадо.
Она поцеловала руку фра Амброзу, только бы ему ничего не отвечать. Теперь он думает, что Амалия пойдет в какой-нибудь сиротский