Город - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Не могу, - сказала она.
- Это я уже слышал, - сказал я. - Чего ты не можешь?
- Эти колледжи, - сказала она. - Те, что вы мне... те проспекты. Ни в Джефферсоне, ни в Миссисипи.
- Очень хорошо, что ты не можешь, - сказал я. - Я и не ждал, что ты сама решишь. Потому и хотел тебя повидать, хочу помочь тебе выбрать самый лучший из них.
- Но я не могу, - сказала она. - Неужели вы не понимаете? Не могу!
И тут я - да, я! - оборвал разговор. - Хорошо, - сказал я. - Расскажи мне все.
- Не могу я никуда уехать. Я останусь в Джефферсоне. С будущего года поступлю в пансион. - О да, я молчал. Дело было вовсе не в этом пансионе. Дело было даже не в том, что этот пансион находился в Джефферсоне. Дело было в самом Джефферсоне, это он был ее смертельным врагом, потому что Джефферсон значило - Сноупс.
- Понятно, - сказал я. - Хорошо. Я сам с ней поговорю.
- Нет, - сказала она. - Нет. Я не хочу уезжать.
- Надо, - сказал я. - Мы должны с ней поговорить. Это слишком важно, тебе даже не понять, насколько это важно. Пойдем. Сейчас же пойдем домой, к твоей матери, поговорим с ней... - И я уже повернул обратно. Но она уже поймала меня, схватила за руку обеими руками, заставила остановиться. Потом отпустила меня, и сама остановилась, - высокие каблуки, шелковые чулочки и шляпка, слишком взрослая для нее, а может быть, я просто не привык видеть ее в шляпке, - может быть, она напомнила мне ту шляпу, тот неудачный обед у нас дома, в воскресенье, два года назад, когда я в первый раз заставил, принудил ее сделать то, чего она не хотела, потому что она не знала, как мне отказать; и тут я вдруг сказал: - Конечно, не стоило бы тебя спрашивать, но все-таки я спрошу для ясности. Ведь ты сама не хочешь оставаться в Джефферсоне, правда? В сущности, ты ведь хочешь уехать на восток, в колледж? - И тут же перебил себя: - Хорошо, беру свои слова обратно: нельзя тебя об этом спрашивать. Нельзя заставлять тебя так, прямо, сознаться, что ты хочешь пойти против воли матери. Ну хорошо, сказал я, - наверно, ты просто не хочешь присутствовать при нашем разговоре, верно? - Потом я сказал: - Посмотри на меня, - и она посмотрела, этими глазами, не серыми, не голубыми, а почти сапфировыми, и мы стояли друг против друга, на тихой улице, на виду, по крайней мере, у двадцати скромно опущенных занавесок; а она смотрела на меня, говоря, шепча:
- Нет, нет.
- Пойдем, - сказал я. - Давай погуляем еще немного. - И она послушно пошла со мной. - Ведь она знает, что ты должна была со мной встретиться сегодня, после школы, она же сама передала тебе, что я звонил по телефону. Ну, хорошо, - сказал я. - Я приду к вам домой, утром, когда ты уйдешь в школу. Ты ей даже ничего не говори. Вообще не нужно ей ничего говорить ничего не надо рассказывать...
Но она не говорила даже "нет, нет", хотя ничего другого я от нее не слыхал с той минуты, как я ее увидел, хотя она продолжала это повторять всем своим видом, своим молчанием. Теперь-то я понимал, к чему этот наряд, эти духи, эта пудра, шедшая к ней еще меньше, чем шляпка. Это было сделано в отчаянии, не для того, чтобы оправдать свою неблагодарность, но чтобы смягчить эту грубость: мать ей сказала: "Конечно, повидай его, обязательно повидай. Скажи, что я прекрасно решу сама все вопросы насчет образования моей дочери и мы обе будем ему весьма благодарны, если он перестанет вмешиваться", - а бедный ребенок в отчаянье хочет скрыть, прикрыть ее низость и свой стыд плацентой шелковичных червей, мочой и извержениями котов и спермой кашалотов.
- Я приду завтра утром, когда ты будешь в школе, - сказал я. - Понимаю, все понимаю. Но дело обернулось слишком серьезно, останавливаться нам уже нельзя.
И вот следующее утро: думалось (это я о себе), что вчера я уже в последний раз старался все скрыть. Но надо было проверить. А тут еще Рэтлиф:
- Что? - сказал он. - Вы идете к Юле, потому что Юла не позволяет ей уезжать из Джефферсона, в колледж? Но вы ошибаетесь.
- Хорошо, - сказал я. - Пусть я ошибаюсь. Думаете, мне охота идти? Не такой уж я храбрый, чтоб учить кого-нибудь, особенно женщину, как ей воспитывать своего ребенка. Но кому-то надо это сделать. Ей необходимо уехать из Джефферсона. Навсегда уехать, не дышать воздухом, где звучит, где слышится самое имя - Сноупс.
- Да погодите же, говорят вам! Погодите! - сказал он. - Вы же ошибаетесь.
Но ждать я не мог. Ждать я не стал. То есть мне все же пришлось оттянуть, провести время хотя бы до девяти часов. Потому что даже в такое жаркое майское утро в Миссисипи, когда люди встают обычно с восходом солнца (не столько из страха за себя, сколько для того, чтобы наверстать время за счет жарких часов между двенадцатью и четырьмя), хозяйке дома все же понадобятся какие-то часы, чтобы успеть подготовить и свой дом, и себя, а может быть, главным образом, просто свою душу - для посетителя мужского пола не только незваного, но и нежелательного.
Но она была готова: и сама, и дом, и душа; если только ее душа вообще когда-либо в жизни была не подготовлена к встрече с любым существом в брюках, или, вернее, если душа какой-нибудь женщины нуждалась в подготовке к встрече с существом, носящим брюки, но всего-навсего именуемым Гэвином Стивенсом; и я прошел через небольшую калитку (казалось, что калитка ничья, хотя хозяин или кто-то еще ее заново выкрасил) по узенькой ничьей дорожке к маленькой ничьей веранде, поднялся по ступенькам и уже занес было руку, чтобы постучать, но тут увидал ее сквозь сетчатую дверь - она стояла совершенно неподвижно в небольшой прихожей и следила за мной глазами.
- Доброе утро, - сказала она. - Входите. - И уже сетки между нами не было, а она все продолжала следить за мной глазами. Нет, она смотрела на меня без вызова, без привета, просто так. Потом повернулась - теперь все женщины в Джефферсоне, даже наша Мэгги, коротко стриглись, а ее волосы по-прежнему были собраны тяжелым небрежным золотым узлом на затылке, и на ней был не утренний халат, не нарядное платье, даже не домашнее платье, просто обыкновенное ситцевое платье, но все же, хотя ей уже было тридцать пять, нет, тридцать шесть, если вести счет, как Рэтлиф, со дня того великолепного падения - все же и это платье, как и то, в котором она впервые прошлась по площади шестнадцать лет назад, казалось не только надетым в отчаянной спешке, чтобы прикрыть это трепещущее тело, нет, оно словно прильнуло к ней в покорном обожании, восклицая каждой складкой текучей ткани: "Эвое! Эвое!"
Да, конечно, и гостиная была точно такая же, как вестибюль, и все это было точно такое, какое я уже где-то видел, но не успел вспомнить где. Она уже спросила: "Хотите кофе?" - и я тут же увидал сервиз (не серебряный, а из того накладного металла, про который и в рекламах не говорится, что он лучше серебра, но что он просто современнее. Современный металл: в этих словах - намек, что серебро тоже вещь неплохая и даже подходящая для тех людей, кто еще держится за газовые лампы и конные экипажи) на низком столике, а у столика - два кресла, и я подумал: "Теперь я проиграл", даже если бы она вышла ко мне в мешке или в дерюге. - Потом подумал: "Значит, дело действительно серьезное", - потому что все это - кофе, низенький столик, интимно придвинутые кресла - должно было воздействовать не на железы внутренней секреции, даже не на желудок, а на утонченную душу, во всяком случае на душу, которая жаждет быть утонченной...
- Благодарю, - сказал я, подождал, пока она сядет, и тоже сел. - Только разрешите полюбопытствовать - зачем? Ведь нам перемирие не нужно, - я уж и так обезоружен.
- Значит, вы пришли воевать? - сказала она, наливая кофе.
- Как же я могу, без оружия? - сказал я, глядя на нее: склоненная голова с небрежным, почти растрепанным узлом волос, рука, которая могла бы качать колыбель героя-воина или даже подхватить меч, выпавший из рук его отца, и эта рука наливает будничный (наверно, у них и кофе плохой) напиток из будничного, под серебро, дешевого кофейника - и все это тут, в таком доме, в такой комнате, - и вдруг я вспомнил, где я видел раньше такие комнаты, такие прихожие. На фотографии, на тех фотографиях, скажем, из журнала "Город и усадьба", под которыми написано "Американский интерьер", их еще перепечатывают в красках для всяких каталогов мебельных магазинов, со специальной подписью: "Это не копия, и не репродукция. Это наш образец обстановки, которую вы можете заказать только у нас по своему вкусу". Большое спасибо, - сказал я. - Мне без сливок. Только сахару. А ведь все это на вас непохоже, - сказал я.
- Что именно? - спросила она.
- Эта комната. Ваш дом. - Но почему-то я сперва даже не поверил, что я правильно ее услышал:
- Это не я. Это мой муж.
- Простите, не понял, - сказал я.
- Обстановку выбирал мой муж.
- Флем? - крикнул я. - Флем Сноупс? - А она смотрит на меня без удивления, без испуга: без всякого выражения, просто ждет, когда кончится эта вспышка: и не только от Маккэррона унаследовала Линда такие глаза, у нее только цвет волос был целиком от него. - Флем Сноупс! - повторил я. Флем, Флем Сноупс!