Город - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что выходило, по словам отца, как он сказал дяде Гэвину, один ноль в его пользу. И вот подошел май, и уже все знали, что Линда Сноупс в этом году кончает школу первой ученицей в классе; мы шли мимо магазина Уилдермарка, и дядя Гэвин остановился и подтолкнул нас к витрине, говоря: - Вон тот. Сразу за тем, зеленым.
Там стоял дамский дорожный несессер.
- Да это же для путешествий, - сказала мама.
- Правильно, - сказал дядя Гэвин.
- Для путешествий, - сказала мама. - В дорогу, в отъезд.
- Нет, то есть да, - сказал дядя Гэвин. - Ей и надо уехать отсюда. Уехать из Джефферсона.
- А чем Джефферсон плох? - сказала мама. Мы все трое стояли у магазина. Мы стояли и смотрели на дамский несессер со всеми принадлежностями, и я видел наши отражения в витрине. Мама говорила ни тихо, ни громко, просто очень спокойно. - Ну, ладно, - сказала она, - чем Линде тут плохо?
И дядя Гэвин ответил таким же голосом: - Не люблю, когда что-то пропадает зря. Надо дать человеку возможность сделать все, чтобы его жизнь зря не пропадала.
- Вернее, дать кому-то возможность сделать так, чтобы зря не погубить молодую девушку? - сказала мама.
- Ну, ладно, - сказал дядя Гэвин. - Я хочу, чтобы она была счастлива. Каждому надо дать возможность стать счастливым.
- Что, конечно, невозможно, останься она в Джефферсоне, - сказала мама.
- Ну, ладно, - сказал дядя Гэвин. Они не смотрели друг на друга. Казалось, они и говорят не друг с другом, а обращаются к смутным отражениям в витрине, вот так, как бывает, если записать на бумажке какую-то мысль и положить в чистый, ненадписанный конверт или, вернее, в пустую бутылку, запечатать и бросить в море или, быть может, записать две мысли и запечатать листки навеки в две бутылки и обе разом пустить в море, по течению, по волнам, пусть плывут, пусть дрейфуют до самого края света, к вечным льдам, и все же эти мысли останутся неприкосновенными, нетронутыми, ненарушенными, останутся мыслями, истинами, может быть даже фактами, хотя ни один глаз их никогда не увидит, никакая другая мысль не зародится от них, не встретится, не вызовет ни радости, ни подтверждения, ни горя.
- У каждого должно быть право, и возможность, и обязанность сделать так, чтобы все были счастливы, заслуживают ли они этого или нет, даже хотят ли они этого или нет, - сказала мама.
- Ну, ладно, - сказал дядя Гэвин. - Прости, что я тебя задержал. Пойдем. Пора домой. Пусть миссис Раунсвелл пошлет ей букет гелиотропов.
- Почему же? - сказала мама, взяла его под руку, повернула, и три наши отражения в витрине тоже повернулись, и мы подошли к дверям и вошли в магазин, мама - первой, прямо в отдел дорожных вещей.
- По-моему, вон тот синий для нее лучше всего, он пойдет к ее глазам, сказала мама. - Это для Линды Сноупс, к выпуску, - сказала мама мисс Юнис Гент, продавщице.
- Как мило! - сказала мисс Юнис. - А разве Линда собирается путешествовать?
- О да! - сказала мама. - Вполне возможно. Во всяком случае, она, вероятно, поедет в будущем году в один из женских колледжей в восточных штатах. Так я, по крайней мере, слышала.
- Как мило! - сказала мисс Юнис. - Я всегда говорила, что наша молодежь - и мальчики и девочки - должны хоть на год уезжать из дому, в какой-нибудь колледж, надо же им посмотреть, как люди живут.
- Это очень верно! - сказала мама. - Пока не поедешь, не посмотришь, только и живешь надеждой. И пока сам все не увидишь, никогда не успокоишься, не осядешь дома, правда?
- Мэгги, - сказал дядя Гэвин.
- Успокоишься? То есть потеряешь надежду? - сказала мисс Юнис. - Но молодежь не должна терять надежду.
- Конечно, нет, - сказала мама. - И не нужно. Вообще надо оставаться вечно молодыми, сколько бы лет тебе ни стукнуло.
- Мэгги, - сказал дядя Гэвин.
- Ага, - сказала мама. - Ты хочешь расплатиться наличными, чтобы не посылали счет? Прекрасно. Наверно, и мистер Уилдермарк будет доволен.
И дядя Гэвин вынул две бумажки по двадцать долларов из своего бумажника, потом вынул свою визитную карточку и подал маме.
- Спасибо, - сказала она. - Но у мисс Юнис, наверно, найдется карточка побольше, чтобы поместились все четыре имени. - И мисс Юнис подала ей большую карточку, и мама протянула руку к дяде Гэвину, ожидая, пока он отвинтит колпачок самопишущей ручки и подаст ей, и мы все смотрели, как она пишет большими каракулями, все еще похожими на почерк тринадцатилетней девочки:
Мистер и миссис Чарльз Маллисон
Чарльз Маллисон-младший
Мистер Гэвин Стивенс,
а потом она завинтила ручку, отдала ее дяде Гэвину и, взяв карточку за уголок большим и указательным пальцем, помахала ею в воздухе, чтобы чернила просохли, и отдала мисс Юнис.
- Сегодня же вечером пошлю, - сказала мисс Юнис. - Хотя выпуск у них только на будущей неделе. Такой прелестный подарок. Пусть Линда обрадуется поскорее.
- Да, - сказала мама. - Почему бы ей и не обрадоваться? - И мы снова вышли, а наши отражения в витрине слились в одно; мама снова взяла дядю Гэвина под руку.
- Все четыре наши имени, - сказал дядя Гэвин. - Так, по крайней мере, ее отец не узнает, что седовласый холостяк прислал его семнадцатилетней дочери дорожный саквояж с туалетными принадлежностями.
- Да, - сказала мама. - Один из них этого не узнает.
15. ГЭВИН СТИВЕНС
Труднее всего было придумать - как ей сказать, как объяснить. То есть объяснить - зачем. Не само действие, сам поступок, но чем он вызван, зачем это нужно, сказать ей все прямо, - может быть, за стаканом той чудовищной, синтетической, несообразной смеси, - она очень любила ее, во всяком случае, всегда заказывала в кондитерской Кристиана, - а может быть, просто сказать на улице: "С сегодняшнего дня мы больше встречаться не будем, потому что, после того как Джефферсон переварит все подробности той субботы, когда твой дружок якобы застал тебя в моем кабинете и расквасил мне нос, а через неделю на прощание провел ночь в джефферсонской тюрьме и навсегда отряхнул с ног наш прах и умчался, завывая сиреной, - после этого тебе встречаться со мной в притонах, где торгуют мороженым, значит совершенно уничтожить то, что еще останется от твоего доброго имени".
Понимаете? В том-то и все дело, в самих этих словах: "репутация", "доброе имя". Произнести их, сказать вслух, дать их существованию словесное выражение - уже означало бесповоротно запачкать, загрязнить их, разрушить неприкосновенность всего того, что эти слова воплощали, не только сделать все уязвимым, но и обречь на гибель. Вместо нерушимых, гордых и честных принципов они свелись бы к призрачным, уже обреченным и заклейменным понятиям и снизились бы до нестойких человеческих условностей; невинность и девственность стали бы символами, предпосылками для потери, для горя, чем-то таким, что надо вечно оплакивать, что существует только в прошедшем времени: _было_, а теперь _уже нет, больше нет, больше нет_.
Вот что было самым трудным. Потому что провести в жизнь, выполнить все это было проще простого. К счастью, вся та история произошла в субботу, к концу дня, что давало мне и моей физиономии тридцать два часа передышки, прежде чем пришлось выйти на люди. (Может быть, понадобилось бы и гораздо меньше времени, если бы не его кольцо - этакая штуковина, чуть поменьше медного кастета и вполне похожая на настоящее золото, особенно если не присматриваться, и на ней - голова тигра, державшая когда-то в зубах обычный в таких кольцах поддельный рубин - думаю, что поддельный и что от потери этого рубина было плохо только моей губе.)
Вообще-то мы встречались в кондитерской даже не каждую неделю и, уж конечно, не каждый день, так что могла пройти и целая неделя, прежде чем, во-первых, кто-то заметит, что мы вот уже неделю как не встречаемся, и, во-вторых, немедленно сделает заключение, что мы хотим что-то скрыть, поэтому и не встречаемся целую неделю, и, в-третьих, тот факт, что мы все же, выждав неделю, встретились, лишний раз доказывает все предыдущее.
Но к тому времени я уже мог бриться, не чувствуя рассеченной губы. Так что все было очень просто; в сущности, совсем просто, и я сам был простаком. Придумал я вот что: точно, минута в минуту, я случайно выйду из дверей кондитерской, в руке у меня будет, скажем, коробка с трубочным табаком, которую я уже начну засовывать в карман, именно в ту минуту, когда она пройдет мимо по дороге в школу: "С добрым утром, Линда", - а сам уже иду мимо и тут же останавливаюсь: "У меня для тебя есть новая книжка. Давай встретимся тут после занятий. Разопьем стаканчик кока-колы".
Казалось бы, больше ничего не нужно. Потому что я был простаком и мне ни разу не пришло в голову, что удар этой почти что золотой, с выпавшим рубином тигровой головы ранил и ее, хотя никакой раны и не осталось; что невинность не потому невинна, что она отвергает, а потому, что принимает; невинна не потому, что она непроницаема, неуязвима для всего на свете, а потому что способна выдержать что угодно и все же остаться невинной; невинной, потому что она все предвидит и поэтому не должна бояться испытывать страх; коробка с табаком уже лежала в моем кармане, потому что стало слишком заметно, что я ее держу в руке, и уже прошли последние малыши, нагруженные книжками, навстречу первым звукам школьного звонка, а ее все не было; очевидно, я как-то ее прозевал: либо слишком поздно занял свой пост, либо она пошла в школу другой дорогой, а может быть, сегодня и вовсе пропустила занятия по каким-то причинам, никак не связанным с немолодым холостяком, сводившим ее с поэтами, с Джонсоном, Герриком, Томасом Кэмпионом; перешел - это я - уже бездетную улицу, поднялся по лестнице, так как завтра тоже будет день; я даже мог снова использовать, для правдоподобности, ту же коробку с табаком, если только не сорвется голубая наклейка, и тут я открыл двойную дверь и вошел в свой кабинет.