Тени исчезают в полдень - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не доверяешь?.. Но ведь Морозов бригадир.
Захар бросил карандаш, которым чертил в тетрадке, сказал:
— Ну, с бригадирством его история давняя и сложная. Жизнь, она ведь вообще... не азбука, словом... Когда ставили бригадиром — доверял.
— Но что же произошло в таком случае? — спросил Смирнов. — И когда?
— Что и когда? — Захар задумался. — Что ж, если поразмыслить, можно и ответить, однако. И насчет Фрола одновременно. Это, пожалуй, как время года меняется, незаметно. Была зима, но когда-то выдался теплый денек. Один, другой... Не заметил. Потом и с крыш закапало. Думаешь — так и должно быть. Снег осел, ручьи побежали, Светлиха вон вскрылась. Все ничего, все это видел не раз. А потом глянешь на луга, а они зеленые. Вон что! А ведь месяц-полтора назад вьюга по ним гуляла! Непонятно?
— Не очень, — согласился Смирнов.
— Фрол и Устин — разные люди. Скажешь, допустим, им: сделайте то-то. Фрол угрюмо глянет, едко усмехнется. Но едва примется за работу — преображается прямо весь. И уж будь уверен, сделает на совесть. Устин — тот по-другому. Тот еще поддакнет — давно бы, мол, сделать это надо, заверит, что выполнит с охотой. И действительно, выполняет всегда. И тоже вроде на совесть. А вот смотришь на него и думаешь: не с охотой ведь, для виду делает. Отчего такое чувство?
— А может быть, это предубеждение какое-то к Устину у тебя, Захар Захарович?
— Оно бы скорей к Фролу должно быть.
— Это-то верно, — согласился Петр Иванович.
— И вот незаметно живут два таких чувства и делают свое дело. А однажды вдруг посмотришь на это будто со стороны — эге-ге! Где снежок был, там травка зеленеет! И наоборот. Корову, говорил я, вчера Курганов пожалел, — медленно продолжал Большаков. — Мертвую. Но он ее и живую жалел. Это была одна из лучших коров в колхозе. А вот Устин не пожалел. Для него корова есть корова. Скот, в общем. Мелочь, скажешь? Ладно, возможно. Школу-семилетку мы строили — вон она, на взгорочке стоит. Строители известно какие, доморощенные. Моторин тоже недоглядел, вырезали оконные проемы всего метр на метр. «Не город, сойдет, — заявил Устин. — Легче рамы сделать, меньше стекла потребуется». Фрол походил-походил как-то вокруг здания, постоял напротив, покурил. Я тоже осматривал стройку, невзначай подошел к нему. Он покосился на меня, скривил губы: «Строители... Ослепнут ваши котята-ребята в такой-то школе». Неприятно мне с ним вообще разговаривать, а тут еще нашел слово такое — «котята-ребята»... Но подумал-подумал я — велел окна как можно шире разрезать. Признаться тебе — против своей воли велел. Уж очень хотелось наперекор Фролу сделать. Почто же Устин-то не предложил такое, а Фрол? Тоже мелочь? Но две мелкие мелочи — уже одна средняя... А то еще как-то — давно это было — свинарник загорелся от грозы. И дождя-то не было, громыхнуло да ушло. Все лето сушь стояла жуткая, все порохом взялось. А свинарник из смолья был сложен да соломой крыт. В одну минуту морем огня взялся, аж засвистело, загудело так, что и поросячьего визга не слышно было. А свинья перед смертью слышал, как кричит? Вот-вот рухнет свинарник, а в нем около тридцати голов. По тем временам — богатство. Мечемся вокруг, а подойти — где там! Устин-то и рукой махнул, осел прямо на землю — погибло, мол, все.
— А Фрол в огонь полез, что ли? — спросил Смирнов.
— Угадал. Окунул брезентовый дождевик в воду да и кинулся в огонь прямо, засов из дверей выбивать. Перед этим выплеснул только мне в лицо ведро желчи: «Сгорю — ты первый рад будешь. А на том свете никто не посочувствует даже, что за колхозное пострадал...» И распахнул-таки двери, выгнал свиней. А мне в лицо потом, когда я подошел к нему, к обгорелому, опять кинул ядовито: «Вишь, почти ни за что — и спасибо получил. Да я же говорил — за колхозное и сгореть не жалко...»
— Послушать — так он герой прямо у вас, — недоверчиво произнес Смирнов.
Захар Большаков на это ответил чуть изменившимся, обиженным голосом:
— Знаешь что, Петр Иванович... Этого Фрола я бы давно, несмотря ни на что, бригадиром поставил.
— Так за чем же дело?
— За пустяком. Не хочет он. Как-то, вскоре после войны, я пытался уговорить его принять бригаду. А он ответил, заметь, со смешком:
«Благодарствуем. Не нуждаемся. Да и... без тебя есть кому в люди меня вывести». Хоть убей, не могу понять, что это означает.
— Издевательство, что же еще!
— Э-э... — покачал головой Захар. — Я-то знаю, когда он с издевкой говорит, когда нет. Чутье особое выработалось...
— Ну что ж, — вздохнул Смирнов. — Но ох же и разделаю я в газете этого Фрола! И заметку озаглавлю «Рвач и спекулянт».
Большаков поглядел внимательно на Смирнова, поднялся, вышел из-за стола. Подойдя к окну, долго смотрел вдоль улицы. И наконец глуховато проговорил:
— Я тебя, Петр Иванович, прошу... ничего о нем не печатать.
— То есть? — удивленно спросил Смирнов.
— Во-первых, сено, в конце концов, его. И мы не имеем права...
— Право?! — загорячился Смирнов. — А он имеет право на спекуляцию? Да еще в такое время, когда...
— Ты погоди, погоди... — Председатель подошел к Смирнову, положил ему руку на плечо. — Ну, вот так. А во-вторых... Я вот тебе объяснил сейчас, что... как бы это попроще выразиться?.. Я объяснил, почему, при всем том недоверии к Устину и Фролу, я больше все же Курганову доверяю. Понимаешь, Петр Иванович, что-то происходит в его душе. И, видимо, давно. У меня такое впечатление, будто у него внутри то затягивается, то опять начинает кровоточить какая-то рана. Но какая? Что с ним произошло? Не знаю. Будто бы ничего такого, никакой особой беды с ним не приключалось — ведь всю жизнь на моих глазах прожил. А поговорить с ним по душам невозможно. Пробовал когда-то, но... И вот...
Большаков помолчал, вернулся к столу, сел.
— В общем, ему и самому живется несладко, — продолжал Большаков. — Но я верю, что в конце концов мужик найдет себя, займет свое место в жизни. Настанет день — сам придет к людям, объяснит все. И потому, Петр Иванович, ничего не надо...
— Ты думаешь, придет? — переспросил Смирнов.
— Я верю в это, — повторил Большаков.
Солнце, видимо, рассеяло туман и стало пригревать, потому что мерзлые оконные стекла начали оттаивать сверху. На подоконниках уже накопились озерки прозрачной талой воды. В этих озерках плавали узкие тряпочки, концы которых спускались с подоконников в подвешанные снизу бутылки. По тряпочкам в бутылки с тихим звоном скапывала натаявшая вода. Капельки капали так же равномерно, как секунды.
— Ну хорошо, — проговорил после минутного молчания Смирнов. — Ладно, Захар Захарыч, с заметкой подождем. Но... знаешь, почему я так подробно расспрашиваю тебя про Курганова и Морозова?
— Не знаю. Я думал — так, случайно зашла беседа.
— Видишь ли... В последнее время по всей области зашевелились сектанты. И у нас в районе есть уже случаи с пятидесятниками, иеговистами...
Захар сдвинул вопросительно брови.
— А жена-то Морозова... да и жена Фрола, говорят, похаживают в молитвенный дом, — продолжал Смирнов. — Вот я невольно и подумал: а только ли жены? Может, и мужья...
— Час от часу не легче! Да ты что?! — воскликнул Большаков.
— А что же? Вон Уваров твой...
История с пожилым колхозником из ручьевской бригады Исидором Уваровым произошла недавно. Недели две назад его вызвали в военкомат, чтобы уточнить и записать в учетные воинские документы все данные о составе семьи. Порог военкомата он перешагнул робко, осторожно присел у стола. А потом вдруг выхватил из рук работника военкомата все учетные документы, изорвал их в клочья, бросил на пол, принялся топтать, выкрикивая:
— Не буду больше оружия брать в руки! Грех убивать себе подобных! Не буду, не буду... Мне времени не хватит прошлые грехи замолить.
Большая семья Уваровых жила на краю Ручьевки тремя домами. Глава рода, старик Евдоким, своего хозяйства не имел и жил по очереди то у одного, то у другого, то у третьего сына. На каждой уваровской усадьбе свирепые псы, в каждом доме коптилки, хотя в селе есть электричество, у каждого Уварова куча грязных, оборванных, испуганных, как зверьки, детей.
Исидор Уваров когда-то был веселым и общительным человеком, в Отечественную успел достаточно повоевать, домой вернулся старшим лейтенантом. Но теперь был хмур, неразговорчив, любил уединение. Колхозники объясняли это тем, что осенью сорок четвертого года в Светлихе утонул сын Исидора Ленька, семнадцатилетний долговязый парень, неоднократно бегавший в военкомат с просьбами как можно скорее отправить его на фронт. Старик Евдоким поднял тогда шум на весь район. Леньку искали в Светлихе несколько дней, но так и не нашли.
Исидору все сочувствовали — шутка ли, так нелепо и бессмысленно потерять сына, первенца... Но ожидали, что пройдет время, горе притупится и Уваров отмякнет.
Однако время шло, а Исидор становился все замкнутее. Да и весь уваровский род с каждым годом становился все нелюдимее. Сперва одну, потом другую, наконец и третью усадьбу они огородили глухими заборами. За толстыми воротами забрякали цепями свирепые псы. И вот недавно...