Ожидание - Владимир Варшавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну да, кто победит — Россия или Германия?
Тогда он насмешливо ответил:
— Как же, известно, кто! — И пошел к телеге своего бауэра.
Тот сердито стал ему что-то выговаривать. Но он не испугался.
Удобнее усаживаясь на передке телеги, он дерзко, ответил по-русски:
— Подожди, дай дерюгу под… подложить.
С одним из «остовцев» меня познакомил Бернар. С тех пор, как Россия участвовала в войне, он стал относиться ко мне еще дружественнее, чем прежде. Работая на дальнем поле, он, по его словам, «разговорился» с одним русским. Он не объяснил на каком языке. На мои вопросы, как выглядел этот русский, Бернар сказал с той маленькой усмешкой, с какой он обычно говорил о лошадях, вообще о существах, которые ему нравились:
— Oh, il était tout rond.[91] — Потом, помолчав, прибавил: — Il est comme moi.[92] — Ему, видимо, приятно было думать, что в России живут такие же, как он, не похожие на городских, деревенские, лесные люди.
В воскресенье Бернар повел меня на место, где он встретил в поле русского. Нам повезло: русский как раз пас стадо. На вид — лет семнадцати, с выгоревшими волосами. Бернар был прав: у него было совсем круглое лицо, с детским носом пуговкой.
— Нагрузка, — сказал он, насмешливо показывая бровями на коров на лугу.
Я спросил:
— Вы дома тоже в деревне работали?
— Я не работал, я занимался, — ответил он гордо.
Он твердо был убежден, что русские победят:
— Это только вначале немцы легко продвигались. Многие украинцы думали: «Чего воевать, лучше по домам разойтись». Ну, а как немцы до настоящей России дошли, тут весь народ поднялся.
Уж не подлаживается ли он ко мне, видя, что я против немцев? Мне хотелось допытаться, что он думает на самом деле.
— Конечно, вредительство было, — сказал он нехотя. — Там, где до… туда подбрасывают, а где ни…, туда не везут. Вот в 32-ом году здоровая голодовка была. Дядька мой тогда еще помер. А потом хорошо стало. Не то что здесь. Знал бы, лучше бы в партизанку ушел. Сам увидишь, если русские сюда придут, здесь тоже российские порядки установятся. Панов не будет.
Я радовался его словам, подтверждавшим мою надежду, что в борьбе с немецким нашествием произошло примирение между народом и властью. Но когда я его спросил, все ли «остовцы» так думают, как он, он сказал:
— Нет, это только я такой отчаянный русский.
Эти слишком короткие встречи оставляли неясное впечатление. Я только чувствовал, что советские люди не такие, как я представлял их себе по эмигрантским и советским журналам, но какие они на самом деле, какая жизнь в России, я не мог понять и меня это мучило.
II
Шла уже третья зима в плену. Письма из Франции становились все тревожнее, все грустнее, но вместе с тем в них чувствовалась теперь надежда. С моими друзьями мы переписывались иносказательными выражениями: «с доверием читаю англо-саксонскую литературу», потом — когда война дошла до России — «перечитываю „Войну и мир“!» Меня радовало, что мы по-прежнему думаем и чувствуем одинаково. Одно огорчало: Мануша и Ваня мне не отвечали. В ответ на мои вопросы, мне писали: они оба тяжело больны «распространенным теперь хроническим гриппом». Я догадывался, что это значит, и меня беспокоило и мучило, что они всё «не выздоравливают». В плену мы ничего не знали о начавшемся во Франции движении сопротивления. Но когда мне написали: «Ваня умер. Не можем теперь всего тебе написать. Когда вернешься, узнаешь», у меня не было сомнения, что это немцы его убили.
Я думал о Ване с восхищением и любовью, но, странно, я не мог почувствовать его смерти. Я так давно уехал из Парижа и не знал, вернусь ли, увижу ли когда-нибудь всех оставшихся во Франции. Они так недостижимо далеко были, что я видел их всех, и живых, и умерших, словно с того света или с другой планеты.
* * *Однажды в конце зимы жена нашего бауэра, лукаво блестя глазами, сказала мне:
— Владимир, из лагеря пришло извещение, какая-то дама приехала тебя повидать.
Я сказал:
— Это, верно, мой отец.
Проживавшие в Германии родственники французских пленных получили недавно право навестить их в лагерях и отец писал мне из оккупированной Праги, что будет хлопотать о разрешении ко мне приехать.
— Нет, нет, в извещении сказано «дама», — смеясь, настаивала хозяйка.
Я был уверен, она ошибается, и все-таки почувствовал давно забытое сладостное волнение. Я вдруг, в самом деле, это какая-то любящая меня женщина приехала меня навестить. Но как она могла оказаться в Германии? И кто она?
Выехали еще до света. Не понимаю, как Бернар находил дорогу. Я едва различал в темноте его спину и спину сидевшего с ним рядом нахохлившегося вахмана. А Бернар еще повез не по шоссе, а напрямик, через поле. В холодном ночном тумане по обеим сторонам призрачно голубели снега. Я начал дремать, как вдруг сани поднялись на сугроб и почти отвесно съехали вниз. Я испугался: сейчас перевернемся. На дне оврага мы переехали через замерзший ручей. По его берегам торчали из снега черные голые прутья лозняка. Почему-то мне ужасно унылым все это показалось.
На той стороне оврага, по просеке, лошадь побежала шибче. Прощально и дремотно помавая над нами заиндевелыми поникшими ветвями, проплывали огромные березы, за ними плотными рядами стояли молодые красностволовые сосны.
На рассвете был лютый мороз. Окоченевшие ноги мучительно ныли. От боков лошади валил густой пар. Она вся дымилась, будто сгорая на бегу. Из леса выехали на тракт. Справа открылось занесенное снегом поле. То здесь, то там, в окнах редких придорожных домов зажигались огни.
— Ремусовское командо, — обернувшись сказал Бернар, показывая кнутовищем на стоявшую в стороне хибарку. В освещенных окнах двигались тени людей. Это наши товарищи собирались на работу. И опять, как когда мы переезжали ручей, но еще с большей силой, на меня нашла тоска: не только наша жизнь в плену на этой снежной равнине, но вся вообще жизнь людей на земле показалась мне печальной и безысходной.
Когда мы подъезжали к железной дороге, было уже совсем светло. От станции, позвякивая бубенцами, бодро бежал нам навстречу запряженный в сани вороной жеребец. Из под его копыт летели комья снега. В санях, подняв ворот собачьей шубы, сидел толстый, с черными крашеными усами бауэр, рядом с ним — молоденькая девушка в бархатном капоре. Она с любопытством посмотрела на нас по-детски спокойными, большими глазами, ярко блестевшими на розовом лице.
— Putain![93] — суживая замаслившиеся глаза, восхищенно сказал Бернар.
И мне тоже она показалась прелестной, как видение из зимней сказки. Уплывая в бесшумно скользивших санях, она будто ехала по небу на оленях и этот усатый бауэр был вовсе не бауэр, а укравший ее злой волшебник.
Когда через железную калитку мы проходили на перрон, станционный сторож, в тулупе с поднятым огромным воротом, вдруг приблизившись и странно взглянув мне в глаза, спросил грубым и вместе с тем братским голосом: «Was gibt es Neues?»[94]
Я понял, о чем он спрашивает. Забилось сердце: он — немец, но такой же враг гитлеровского режима, как мы. Словно что-то почувствовав, беспокойно перебегая глазами по нашим лицам, к нам сейчас же подошел вахман. Сторож посмотрел на него тусклым, куда-то в глубину ушедшим взглядом, будто засыпая, зевнул и сказал:
— Поезд запаздывает. Französische Maschine,[95] — добавил он в пояснение.
Наконец, поезд показался. Я смотрел с волнением. Что-то парижское, изящное, почти женственное мне представилось, когда сторож сказал: «Französische Maschine». А из морозного тумана, высоко неся круглую, как щит, грудь, надвинулась темная громада. Под тысячепудовой тяжестью дрожала земля. И все-таки, глядя на спину чугунного чудовища, когда гневно пыхая огнем и курясь дымом и паром, оно остановилось у перрона, я почувствовал, как над нами воздвигается стеклянный навес Восточного вокзала.
В поезде встретились французы из незнакомого командо. Они тоже ехали со своим вахманом в лагерь. За разговорами не заметили, как приехали.
По дороге от вокзала в лагерь нам встретилась длинная колонна пленных. Мы давно уже привыкли к этому виду. Но эта колонна была ознаменована чем-то ужасным. От нее с необыкновенной, трагической силой исходил призыв о помощи.
— Russen[96], — сказал вахман, показывая на них движением подбородка.
Я смотрел во все глаза. Большинство было в темно-зеленых лагерных балахонах, но на некоторых я сразу узнал серые русские шинели. Они шли понуро, не смотря по сторонам. Но вот один, вероятно почувствовав мой соболезнующий взгляд, поднял голову и жалостно мне улыбнулся. Другой, с разбухшим, обмороженным лицом, что-то бубнил своему соседу с таким же расстроенным выражением, с каким один мой знакомый в Париже жаловался на ревматизм. Вовсе не какие-то особенные, страшные существа — большевики, «унтерменши», — а самые обыкновенные люди, но только они умирают от голода и болезней.