Ожидание - Владимир Варшавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пастушок все-таки добежал до ржаного поля. Расступясь перед ним, высокая рожь опять сомкнулась. Прокладываемый им путь уже терялся на ее серебряной поверхности, волнуемой только ветром и проходящими тенями облаков.
Бёзе, держа палец на спуске, зорко всматривался, стараясь различить среди колыхания колосьев исчезающий след мальчика. С тем страшным усилием, с каким стараешься иногда проснуться, я сказал себе: «Он не должен выстрелить, мое сознание, все мое существо не могут этого допустить». И, словно исполняя мою волю, покачав головой Бёзе встал с колена и закинув карабин за плечо, в раздумьи медленно вернулся на свое место.
Мы все вздохнули с облегчением. Только теперь я заметил бледные лица товарищей. С их губ сходили забывшиеся странные улыбки.
Потом видели, как Бёзе пошел на ферму, где мальчик работал. Товарищи, которые рыли канавы около этой фермы, рассказывали вечером, что после прихода Бёзе хозяин «бауэр» так бил мальчика что сломал у него на спине толстую палку.
* * *Я больше не видел мальчика. Меня перевели на другой, дальний участок канала.
Нам казалось, добринская каторга никогда не кончится, но как всему в жизни, пришел конец и дренажным работам. Ударили морозы. Ни заступ, ни кирка больше не брали оледенелую землю. Нас перевели в соседнее село работать на фермах. Прощаясь с Вицке, я сказал: «Спасибо за все, что вы для меня делали. Я никогда не забуду вашей доброты». — Но на самом деле я уже о нем не думал. Я не знал, что нас ждет на фермах, но мне не терпелось скорее уехать из проклятого Добрина. Занятый мыслями о будущем, я был уже далеко отсюда и сказал эти готовые слова благодарности, не думая о их значении. Тем больше меня удивило, какое впечатление они произвели на Вицке. В волнении сжимая мою руку своими большими костлявыми пальцами, он все силился что-то выговорить, но губы его дрожали и, отвернувшись, он махнул рукой. Из его выцветших глаз по морщинистым худым щекам текли светлые, прозрачные слезы.
Я увидел его снова только следующей осенью. Мы возили на тракторе картошку на станцию Линде. Когда мы проезжали Добрин, товарищ, толкнув меня в бок локтем, сказал: «Ты не узнаешь, это Вицке!»
И я его увидел. Он стоял у двери маленького, в два окна серого домика. Меня поразила болезненная худоба его некрасивого лица и всего костлявого тела. Или прежде, видя его каждый день, я привык к этой его страшной худобе, перестал ее замечать, или она с тех пор увеличилась, но только теперь она бросалась в глаза, была главной чертой всего его облика.
Узнав нас, Вицке очень обрадовался. Взволнованно размахивая руками и крича что-то приветственное, он стал подпрыгивать на месте. Его долговязая нескладная фигура нелепо, как картонный паяц, взлетала в воздух. Что-то жалкое и трогательное было в том, как этот пожилой человек, худой как обреченная на живодерню кляча, выражал свою радость нас видеть прыжками и криками.
Прошел еще год. Мы опять возили картошку. Со станции возвращались пешком. На выезде из Добрина немецкие рабочие, чинившие дорогу, закусывали, сидя на обочине. Вицке сидел в стороне. Меня опять поразила еще больше обозначившаяся костлявость его сгорбленной спины и огромных ног, согнутых в коленях острыми углами. В его мертвенно-бледном лице не было ни кровинки.
Я подошел к нему поздороваться. Он с трудом поднял голову и посмотрел на меня. На мгновение на его губах появилась слабая улыбка, но сейчас же, словно он вдруг забыл обо мне, его лицо снова приняло усталое, отсутствующее выражение. Я выпустил его руку. Она тяжело выскользнула из моей разжавшейся ладони и как неживая посторонняя ему вещь легла рядом с ним на траву.
Показывая на него глазами, стоявшая тут же женщина, которая, видимо, принесла Вицке полдник, равнодушно сказала нашему вахману:
— Совсем плох, грудная болезнь.
Докурив папиросу, недовольный задержкой вахман, крикнул нам:
— Los Mensch, es ist bald zwölf![77]
Через несколько дней мы снова шли пешком со станции. Те же немцы работали на дороге. Но Вицке с ними не было. Я узнал одного из рабочих — это был Зеро. Я спросил у него:
— А где же Вицке, передайте ему от меня привет.
Не узнав меня, Зеро смотрел, озадаченно и недоверчиво улыбаясь. Наконец, поняв о чем я спрашиваю, обрадованно сказал:
— Witzke kaputt, tot.[78]
— Когда?
— Вчера похоронили.
X
На ферме картошки давали вволю, да и хлеба хватало. «Бауэр» понимал — как нужно кормить скотину, так и пленных нужно кормить, а то не справятся с работой. Главное же, стали регулярно приходить посылки из Франции. Но мы еще долго набрасывались на еду со звериной жадностью. Страх никогда не насытиться. Картошка больше уже не лезет в горло, но вспомнишь добринский голод и снова запихиваешь в рот ложку за ложкой. И каждый раз было жалко вставать из-за стола.
В моем новом «команде» нас было всего пять человек. Поселили нас на конюшне, в каморке для сбруи. С самого начала мы зажили настоящей коммуной. Когда получали из дому посылки, делили съестное и табак, всем поровну. Да и с соседним «командо» скоро завязались дружеские отношения. Я с удивлением вспоминал теперь, в каком узком кругу я жил до войны: несколько «вырванных с корнем» завсегдатаев монпарнасских кафе, собрания у Мануши — и это все. А среди людей, на улицах, в метро, в учреждениях, я чувствовал себя чужим. Мне и в голову не могло прийти с кем-нибудь из них заговорить. Я стеснялся и моего дурного французского языка, и моих непонятных им мечтаний и моего неучастия в заботах их жизни, казавшейся мне скучной и страшной. Мне не о чем было с ними говорить. Я боялся их и в то же время чувствовал себя перед ними виноватым. Ведь это они создавали своим трудом все, чем я пользовался: одежду, еду, освещение, дома, улицы, знание, книги. До войны меня так мучило что я не живу как все, как принято, что у меня нет ни жены, ни постоянного заработка. Какой-то неприспособленный, отверженный, никому не нужный, А теперь я занимал определенное «общественное положение», — жил как тысячи моих товарищей, так же тяжело работал как они, был такой же французский военнопленный. И они, не смущаясь моим странным для них именем, тоже смотрели на меня, как на своего, понятного им человека, который думает и чувствует как они, как «мы все». А денег и жен у нас ни у кого не было.
В моем новом командо я особенно подружился с Бернаром. Сын крестьянина из под Шартра, он весил, когда родился, всего полтора кило. «Comme un rat!»[79] — рассказывал он со смехом. И было видно, что недоносок. Уж очень мал, с цыплячьей грудью и какая-то незаконченность в чертах лица. Смотря на его широкие ноздри и необыкновенно маленький, с плоским затылком череп, я вспоминал из какой-то книги по антропологии, что в Европе еще попадаются индивидуумы с чертами неандертальского человека. Но словно в награду за невзрачность, природа наделила Бернара неистощимой жизненной энергией. Он лучше всех переносил недоедание, усталость, холод и жажду, спал четыре часа и был непрерывно чем-нибудь деятельно занят. Он мог сработать больше и быстрее, чем самый здоровенный немец, и без натуги подымал с земли стокиловый мешок муки. Вообще, несмотря на щуплость и малый рост, был и в работе и по всем замашкам — гигант, богатырь, Гаргантюа, ел больше всех, иногда даже ночью просыпался и съедал котелок оставшейся от ужина холодной картошки. И голос у него был как у Соловья-разбойника: крикнет на лошадей или засвистит и, вправду, стекла дрожат. Одного занятия ему было мало. Делая какую-нибудь работу, он успевал совершить еще множество посторонних действий и видел, чувствовал все, что происходит на ферме, в поле, в лесу, как я чувствовал только мою жизнь.
Раз, во время уборки мы возвращались вечером с дальнего поля.
Усталый после тяжелой работы, я лежал на возу, блаженно предвкушая, как сейчас мы приедем, и я смогу, наконец, лечь на койку и открыть книгу. Багровое солнце уже садилось за рощу на краю поля. Бернар правил лошадьми и одновременно читал одну из тех маленьких книжонок, какие я видел до войны только в железнодорожных киосках, еще недоумевал, кто их покупает: «Полный роман — 70 сантимов». Мы въехали в лес. На мгновение отрываясь от чтения, Бернар иногда мне показывал кнутом на какое-нибудь ничем для меня не ознаменовенное место и говорил, что там ночевал заяц или олень перешел дорогу. Вдруг, не останавливая лошадей, он соскользнул с воза и бросился в чащу терновника и молодых ёлок. Через мгновение вернулся с большим грибом-боровиком в руке и, догнав воз, влез на ходу и снова погрузился в чтение своей книжонки. А я чувствовал такую усталость, что лежи на дороге слиток золота, и то кажется не слез бы поднять. Удивительнее всего мне было, как Бернар увидел этот гриб. Ведь уже темнело.
У него не руки были, а какие-то мозолистые лапки со звериными коготками, но он с чудесной ловкостью умел делать этими лапками всякую работу в поле и на ферме: и мотор починить, и сбрую, и одежду и сапоги, и ловить блох, мышей, крыс, воробьев. Ни одной летающей или бегающей твари он не мог видеть без того, чтобы не попытаться ее поймать, если только была к тому малейшая возможность. При этом он начинал двигаться неимоверно быстро, каким-то зверино-проворным подскоком. Раз он даже ухитрился убить палкой зайца. Впрочем, это была темная история. Бернар уверял, что «заяц сам на него бросился».