Ожидание - Владимир Варшавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А где здесь инглишмен?
Но за двадцать с лишним лет он, видимо, совсем забыл английский: с трудом подыскивал слова и произносил их, как немецкие. Я сказал:
— По-английски легко читать, а говорить трудно.
— Ах, нет, как раз наоборот, говорить легко, а читать трудно, — ответил он убежденно.
В ту войну он был пленным в Англии. Однажды он показал мне фотографию: верхом на лошади мальчик в картузике с пуговкой и в куртке с вензелем на кармашке.
— Это ваш сын, он жокей? — спросил я, хотя костюм мальчика смутно мне напомнил что-то чуждое здешней жизни, не немецкое.
Вицке долго, не понимая моего вопроса, смотрел на меня с удивлением и все старался мне что-то объяснить. И вдруг я понял — этот мальчик вовсе не его сын, у него не было детей, а сын английского фермера, у которого он работал, когда был военнопленным в Англии.
По словам Вицке выходило, что этот фермер и его жена были добрые справедливые люди и хорошо его кормили.
— А они как, тоже были вами довольны? — спросил я с любопытством.
— Ах, как довольны! — сказал Вицке и по растроганному, задумчивому выражению его лица я с удивлением увидел, что он вспоминает о плене в Англии, как о чем-то, может быть, самом хорошем что было в его жизни.
Я спросил его, почему, хотя я могу объясниться по-немецки, мне так трудно его понимать, особенно, когда он говорит с другими «цивильными» немцами. Он улыбнулся:
— Вы учили Hochdeutsch[59], а мы говорим на Platt[60]. На Hochdeutsch говорят только большие в городе.
Это было время, когда после разгрома Франции начались ежедневные воздушные налеты на Лондон. С трудом удерживая торжествующие похотливые улыбки, немцы возбужденно говорили о «большом наступлении». Особенно Кох казался потрясенным сознанием немецкого могущества.
— Польша капут! Норвегия капут! Голландия капут! Бельгия капут! Франция капут! Лондон капут! Alles kaputt machen![61] — кричал он, охваченный патриотическим восторгом.
Показывая, как бомбы падают на Лондон, он долбил воздух кулаком, приговаривая: «Бум! бум!» и разражался торжествующим деревянным хохотом.
Слушая эти разговоры о немецких победах, Вицке хмуро молчал, и на его бледном, с безжизненно закрытыми веками лице появлялось неодобрительное, замкнутое и печальное выражение. А когда я его спрашивал о положении на фронте, он, отводя глаза в сторону, уныло говорил: «Ich weiss nicht…»[62]
Однажды, видимо желая, чтобы я хорошо его понял, он, смотря мне в глаза и особенно медленно и внятно выговаривая каждое слово, сказал:
— Ты не думай, когда в ту войну я был солдатом, я ни одного француза, ни одного англичанина, ни одного русского не убил. Я всегда стрелял в воздух. Bee мы одинаковые люди, это только большим нужна война.
Он давно уже говорил мне «ты» и от меня требовал того же.
— Что с того, что я немец, а ты француз, пленный? Я такой же бедный рабочий человек, как и ты. Мне все равно, что нам запрещено с вами разговаривать. Для меня пленные такие же люди как мы.
Я скоро заметил, он работает через силу. Когда, расставив ноги, он медленно замахивался киркой, я чувствовал, смотря на его узкую длинную спину и жалко обвисавшие на тощих ягодицах заплатанные плисовые портки, что только приобретенная с детства сноровка позволяла ему справляться с работой. Он даже ходил трудясь, переставляя свои длинные, худые ноги как деревянные.
— Müde?[63] — спрашивал я.
— Müde, — соглашался он, печально и просто смотря мне в глаза.
Я хотел выпытать у него, стало ли при Гитлере рабочим людям жить лучше, чем прежде. Он мне только ответил: «богатые остались богатыми, а бедные — бедными», но больше ничего не хотел сказать.
Вообще он мало и неохотно рассказывал, но очень любил слушать, когда товарищи рассказывали ему о своей жизни во Франции. Каждого расспрашивал, что тот делал дома, женат ли, есть ли дети. Когда товарищи показывали ему свои семейные фотографии, он долго и внимательно их рассматривал, спрашивая, как приходятся друг другу мужчины, женщины и дети, снятые на фотографиях. Детей он всегда находил красивыми. По улыбке, морщившей его губы, я видел, ему доставляло удовольствие представлять себе, что у каждого из нас была дома счастливая жизнь среди любящих нас людей.
Один товарищ, набожный католик, попросил меня спросить у Вицке — католик он или протестант. Вицке посмотрел на меня с любопытством и, покачав головой, сказал:
— Я евангелист, но не хожу в церковь.
С моим всегдашним страхом разговоров, которые могут привести к спорам и отчужденности, я примирительно заметил:
— Единственная религия — это стараться быть добрым к другим людям.
Это была одна из тех мыслей, в справедливости которых я не сомневался. Но они не становились моей волей и не меняли моего поведения по отношению к другим людям. А Вицке усвоил эти мысли всем своим существом. Мои слова произвели на него необыкновенное впечатление. По тому, как он вдруг оживился, я понял, что они отвечали самому задушевному его убеждению, которое он только не умел сам выразить. Все его лицо осветилось радостью. Ласково посмотрев на меня, он сказал:
— Вот, вот, это самое главное, а там католик или лютеранин — не все ли равно. Мы, маленькие, неученые люди не можем даже в этом разобраться.
Только раз я видел его рассерженным. На улице немецкие мальчишки стали бросать в нас камнями. Вицке заметил и вдруг пошел на них, что-то громко и гневно крича, задыхаясь и угрожающе размахивая руками. Мальчишки отбежали за угол дома и смотрели на него оттуда, стараясь сохранить вызывающее выражение, но у них были испуганные лица.
— Was ist los?[64] — сонно и недовольно спросил Кох.
* * *На соседнем лугу пас стадо мальчик-поляк. Он был высокенький, лет двенадцати, но под черными лохмотьями — такие на пугала вешают — плечики еще по-детски круглые. Когда, мелькая своей русой головой, он гонял коров, норовивших зайти в рожь, казалось по лугу мечется веселый солнечный зайчик. Что-то смышлено-шустрое, славное и мужественное было в открытом взгляде его серых глаз.
Подойдя к краю канала и смотря на нас с жалостью и страхом, но не в силах сдержать оживленный блеск глаз, он бойко спросил:
— Quelle heure est-il?[65]
Довольный произведенным его словами впечатлением мальчик радостно рассмеялся. Обрадованные товарищи спрашивали, где он научился по-французски. Но «который час» было все, что он знал. Я один мог с ним объясниться. К моему удивлению я почти все понимал, когда поляки говорили медленно. Я стал расспрашивать мальчика о военных слухах. Он сказал, что немцев всюду бьют и война скоро кончится. Все это было далеко от истины, но мне понравилась его непоколебимая вера в победу. Я сказал:
— Англичане опять бомбили Берлин!
— Юж немо цо, — кивнул мальчик с таким видом, будто все это давно ему хорошо известно, и, нахмурившись, добавил дрогнувшим от злобы и обиды голосом: — И правильно, как они у нас все разбили, так и им надо сделать.
Вицке с доброжелательным любопытством слушавший наш: разговор, спросил его, откуда он. Мальчик исподлобья на него покосился. Все оживление сошло с его лица, сменившись упорно-замкнутым, настороженным выражением.
— Оттуда, — махнул он рукой в сторону польской границы.
— Да как же ты сюда попал? — смотря на него с высоты своего большого роста, простодушно спросил Вицке.
— А так: пришли ночью, отца взяли, а нас на телегу и привезли сюда, — сказал мальчик, как говорят о стихийных бедствиях.
Но по тому, как, отвернувшись, он стиснул зубы и странно шевелил бровями, я видел, он делает усилие, чтобы не заплакать.
Вицке покачал головой с тем недовольным, осуждающим выражением, которое появлялось у него всякий раз, когда при нем говорили о войне и о немецких победах.
— Что, твой отец у «бауэра» работал?
— Нет, он сам был «бауэр», — гордо ответил мальчик.
— Wie gross?[66]
— Zwei Pferde.[67]
— Kleine Bauer[68], — сказал Вицке одобрительно. Ему видимо понравилось, что отец мальчика был «маленький бауэр», свой брат, бедный рабочий человек.
— А кто же теперь дома работает?
— Наш двор немцам отдали. Все, как есть, — дом, землю, коней, плуги. Нам даже взять ничего не позволили, — и опять показывая на восток — dort alle Polen kaputt![69]
— Как же ты живешь теперь? — спросил Вицке с участием.
— Что делать? — сказал мальчик, смотря ему прямо в лицо.
Его твердый взгляд был уже не детский, а как у взрослого человека, знающего, что в жизни некому жаловаться.
Но как только Вицке отошел, глаза мальчика опять заискрились неудержимым радостным оживлением. Внезапно обхватив меня руками за локти, он стал вокруг меня прыгать, весело меня тормоша.
— Ты не бойся этого немца, он добрый, — сказал я.
Лицо мальчика опять приняло жесткое, упорное выражение.