Совершенные лжесвидетельства - Юлия Михайловна Кокошко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во мне теплится тайная истерика: в двух шагах — запутанная, острая, чувственная, стереоскопическая жизнь. Тут и там — радиация захватывающих и скользнувших мимо историй. И когда с кого-то из участников сбивается холодность — какие живые, тонкие, язвящие образы… какая теплая глубина!
Разве бредить желаемым — не сгущать непрозрачность, все более отдаляясь и затемняя мотивы?
— Однажды — абсурдное для меня, но почти правдивое сочинение — на телефонные отваги. Разумеется, мне откликнулся не тот голос — чужой, недееспособный, юный — скачущая скороговорка: сейчас нет, но очень скоро… Ремесло отчаяния и нетерпения. Исковерканные полчаса, кое-как — для следующего звонка. Тот же голос, за срок окислившийся и постаревший — апатично: пока нет. И еще полчаса, секрет составления времени утерян… Но составлена из прошлого чья-то фраза ко мне — с полусомнением, полупрезрением: — Ну, если в вас происходят такие мучительные процессы… — не помню, по какому поводу — и чья.
Опять телефон. И голос, снова юный, раздавленный ожиданием: нет, нет, нет… там тоже была полуистерика. Товарищ несчастья? Но ответчик, неузнанный отрок, посеян под тем счастливым номером, который я едва сумела набрать — чтобы утвердиться в своем поражении. И ничто не говорило, что он позволит кому-то пренебречь его замыслами.
— Возможно, я должна была начать — с той торжественной красоты моего случайного визави. С того солнцестояния! Это всегда меня захватывает, наконец избавляя от перегрузки собственного лица и призраков воли, выпустив из вещей — их сердобольный, прибыльный смысл… Мистерия разыграна — не там, где есть он, но, несомненно — где я слышу звенящий ствол дерева: подойник — под марсовые струи весны… где я вижу высокий куст — частые, как дождь, узкие серебряные стволы, обгоняющие друг друга, чтоб перехватить шатровый свод листьев… и где смотрю высокую, сухо стянутую отлетом фигуру, чей тайный остов — надземный град: готовальня шпилей… Где смотрю выбранную из тьмы рыбацкую сеть его волос, полных ячеями света или открытыми ртами зевак, эту грозовую тучу, стекающую на плечо или на крыло храма, и под радугой век — круглые, почти матовые глаза и еловые тени их на скулах… где вижу и обожаю — легкое, кипящее русло губ его, готовых так нежданно и ослепительно одарить, и запах снега и разверстого неба… И ощущение неумолимости — надчеловеческого… Но ради минуты: экзальтации созерцания — кромсающий тело анфиладный огонь, пронзивший горло шип, не дающий воздуха, золотой песок в глазах… ради жадного опустошения и наполнения божественным — все…
Но сколько сопутствует вздора: недопонятые усредненные фразы, вроде всплывшей — мучительно процессуальной… какая-то отвратительная рифма: изношенный угол письма из чужого кармана — и отбитый край чашки на подоконнике, налитой — голубоватой аурой страха… Вдруг — отвлекшая моего безбрежного собеседника старуха. Ее козырь — багровая, вздувшаяся рука в перевязи на жёлтом шифоне, сундучный шарф. Какая-то длинная литания с приложением виноватых взоров к руке, уже зацветшей листом алоэ. До меня не долетает ни звука сквозь разыгравшийся свет. Все, несомненно, исполнено в реалистическом ключе, таинственно и широко. Но я никак не могу приблизиться, что-нибудь преломить, присвоить какую-нибудь мелочь, обрести значение. Это просто-напросто… да, образ соблазна.
Я готова уверять вас, что тоска по жизни — акт более творческий, более созидательный, чем сама жизнь.
— По крайней мере, моя — сродни тому могильнику, каковой мне недавно вменили посетить. Но — редчайшее событие, мне был ниспослан — или навязан? — спутник, обычно никого не прельщают мои кривые, кружные пути, а спутник мой был явно причастен к реальности, не доступной мне. В часы же утра разделял со мной мелкую деятельность — в упрочение чьей-то большой, следовательно, сопровождал меня — за некоторую плату… Вообразите давнопрошедший институт: паразитирующие друг на друге широкие параллели, отразив по крылатым флангам — одну на всех колоннаду и даже продлив себя, хоть и фрагментами — в стеклах припаркованных рядом машин… Возможна голограмма.
Ибо мы вступили в воспаленную тишину и почти тьму, разбереженную в центре — маленькой будкой-фонарем, где подгоревшее древнее существо вбирало в шершавый сон последние антропоморфные черты. Бесцельно плывущее, оплывающее себя в тусклом луче веретено на крупном плане превратилось — в чрезвычайно спертый турникет, зауженную возможность проникновения, впрочем, никто не спрашивал пропуск — и витала доступность. Безымянное предложение — пройти, накрутив на веретено — излишки и отрыжки плоти.
За плутовской проходной громоздились залежи мраморных ступеней в медвежьих объятиях перил и разгонялись коридоры, одни — курсом в пустыни, другие — в разрухи, унося в окрыленные колоннады или в их пробелы — висящие по стенам и осыпанные штукатуркой двубортные мундиры дверей, растлившиеся буквы, петушьи сердца и разрубленные узлы ножек и рожек — обжимки бушевавшего цикла. Я и мой принужденный спутник в попытках достичь отходчивого центра — или прирастить ударный финал — множили их инкубационный период, пересекая сомлевшие объемы и не встречая ни человечьей, ни зверской души, ни превращенных. На каком-то из этажей, перед срывом коридора — в окончательную лепру, вдруг стартовал ток документального, и в угловом кабинете-футляре обнаружился — местный белый карлик: подстрочный, но начальствующий, уставясь горящими каплями — в горящий компьютер над старинным сервизом траурных телефонов. Он выслушал нас, разбросил серию длиннейших безответных звонков и на сороковой минуте ответил отказом.
— Воздух густ и глубок — до незваных и непреднамеренных, проходящих по подошве царства теней, и усиливаются от врат заката к вратам пелены, и прибывают вдесятеро, выказывая крикливую многотелость. Как вплывшая во все каналы новостей многотелая и кратконосая жена, в чьем подъезде был взорван лифт, низложивший на дно двора — сорок семейств одним заездом, хотя что чему предшествует — взрыв опущению или наоборот… Но на расспросы репортеров об этом инциденте, небольшой, правда, мощности, несчастная тупо твердит: — Мне же готовить надо, а тут — взрыв! А мне пора готовить, сейчас муж придет голодный… — и, промокая меловую слезу неотъемлемым от плеча жены кухонным полотенцем: — Прямо я не знаю, мне же готовить надо… — ненасытный муж, сколько в него ни втапливай, помногу в день снова алчет, и сколько еще у него этих дней?
— Как склонивших податливое ухо — к ее усилившимся устам, или чуть меньше?
— Словом, в этот час ей надлежит готовить, метать ножи со скоростью сто километров в час, посему неважно, предстоит ли она котлу — или отброшена, и, возможно, все равно — чью-то печень, яд — или профанацию священного действа: тюрю из слов, готовое непонимание, почему часть ее имущества именно