Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да.
XV ДемонПосле этого «да» — точно по волшебству сложилась передо мною, из кусочков и обрывочков виденного, слышанного, мимо ушей пропущенного, целая картина, в общем такая верная, что Францу потом пришлось дополнить ее только небольшими, хотя и неожиданными подробностями. Зная Франца, как я его знал, мне и труда не составляло догадаться о его чувствах и о взглядах на маленькую драму Клерхен. Для нее самой она не была маленькой; значит, при серьезности Фран-Ца, когда шло дело о человеке, не была маленькой драма Клары и для него. Он, конечно, верил (и Клара, да и — кто его знает, может, так оно и было?), что эта женщина, действительно, не «жена», не «возлюбленная», а только, — главным образом, — «мать». Бывают же такие. Я не замечал, положим, да просто не думал об этом; Франц, может быть, и нрав, что я не знаю женщин, что некогда мне о них думать.
Отлично понял я, словно по книге прочитал, все сложное душевное состояние Франца, его влекущую силу доброты, а рядом — вечное чувство ответственности… И что еще? Да, да, все, кажется, поняла моя любовь к Францу. Но… тут я, с сожалением, опять должен сказать кое-что о себе. Вернее — о моем демоне.
Воистину проклятый демон: нападает он на меня всегда неожиданно и всегда в самое неподходящее время; бросается на то, что я от него как раз и хотел бы сберечь.
Но он беспощаден, этот демон, — смеха… Смеха самого грубого, самого издевательского. Излюбленная мишень — я сам, конечно, хотя не считается он ни с кем — и ни с чем.
До сих пор вспоминаю: несколько лет тому назад, был я влюблен в двух женщин, — двух сразу. Клянусь, влюблен серьезно, глубоко, любил обеих с одинаковой силой, — по-разному; ведь и оне были разные совсем. Мать и дочь. Дочь была моя невеста. А мать, совсем неожиданно для обоих нас, — стала моей любовницей. Самое ужасное — это что я действительно любил обеих, обе мне были одинаково нужны; и оне любили меня; выход же мне был один: обманув обеих — расстаться с обеими.
Помню трагическую ночь, когда я так смертно мучился, разрывая непонятную сеть, зная, чем будет этот разрыв для меня, и для них, — для каждой (для них еще с обманом, разве мог я сказать правду? Разве поняли бы оне, когда я и сам ее не понимал?). Так вот — в эту ночь вдруг навалился на меня, сверх всего, проклятый дьявол смеха. Я не только смеялся над собой, я издевательски хохотал, грубо дразнил себя, будто я Хлестаков: «Анна Андреевна! Марья Антоновна!». Нельзя ли, мол, с обеими «удалиться под сень струй…». Что ж такое, что одна «в некотором роде замужем»?
Ну, не стоит теперь об этом. Знаю, что едва-едва не пустил себе пулю в лоб, и вот от невыносимого этого смеха, — куда хуже он, чем смех «сквозь слезы».
А вспомнилось потому, что после знаменательного Клариного «да», когда я ее и Франца — всю картину понял, и даже, если можно, еще больше моего серьезного и нежного Франца полюбил, а Клару пожалел, — до утра не сомкнул глаз: так этот поганый дьявол хохота меня душил и трепал. Вместо Франца он мне показывал столь глупую, комическую фигуру, что я покатывался со смеху; — а Клара виделась многоликой истерической рожей — сколько их шляется к знаменитостям: «Прошу сделать мне ребенка! И немедленно!».
Чертовы штуки — сближать факты внешние, чтобы смешать их, убить живое внутреннее содержание там. Где оно есть. Драму превратить не в комедию даже, — в грязный водевиль.
Я всю ночь и превращал, издеваясь над Францем: (попал в переплет и еще вздыхает). Над Кларой: (а Мариуса почему не желаешь?). И над собой: (советчик! потом попросят совета, какого акушера пригласить! А сначала — роль моя tenir les chandelles [58], что ли? О, соглашусь, я таковский!).
Лишь к утру задремал: проснулся в холодном ужасе: что будет, если дьявол схватит меня и при Франце? Или при Кларе? А я не справлюсь и захохочу им в глаза?
Нет, тут решительно есть доля самого настоящего моего безумия…
Но прислушался: молчит, проклятый.
Мария принесла кофе. Осведомляется о здоровье. Signora сказала, что если signor чувствует себя лучше…
— Совсем, совсем хорошо, mia figlia![59] Скажите синьоре, что я здоров и сейчас встану!
XVI ТелеграммаПоследняя моя неделя Бестры проходила в самом тесном общении с Францем, в длинных с ним разговорах. Мы совершали прогулки, далеко в горы; случалось, набредя на крошечную деревушку, там и заночевывали.
На Флориоле, вечером, я нередко сталкивался с Кларой на моей террасе. Мало-помалу и с ней у нас установились откровенные отношения. Вместе, Франца и Клару, я почти никогда не видал, но они, кажется, и не бывали вместе. Изредка Франц приходил к 5-часовому чаю.
Им точно и вправду не было нужды вести друг с другом длинные разговоры: все понялось и сказалось сразу в малых словах.
Я угадал верно взгляд Франца на Клару: просто его понял.
Принял так же Клару, с ее любовью, с упорной волей и… практичностью.
Мне понравилось ее решение: она «во всяком случае» расходится с Мариусом и уезжает из Бестры навсегда. Флориолу она дарит Мариу-су. У нее есть еще средства, есть и небольшая вилла на итальянском побережье (она не сказала, где), там живет теперь старая ее тетка.
— С M-r v. Hallen, — прибавила она, — мы условимся перед моим отъездом. Он может приехать на несколько дней… лучше всего в Сан-Ремо. Если, конечно…
Она не договорила, никогда не договаривала. В первый раз, при таких словах, я ужасно испугался: вдруг дьявол тут-то меня и схватит? Но она произнесла это так просто, так невинно-просто, что я — ничего- Даже не улыбнулся.
Ну, а что же Франц? О решении Клары покинуть Бестру он знал, он как будто все знал, все как будто принимал… Да, но он не Клара, и разговоры у нас с ним иные. Ближе нельзя, кажется, и так ясно представлял я себе, что делается в этой серьезной и сложной душе. Стал думать, что доброта, — вот его светящаяся доброта, — победит, должна победить. Я уж не смеялся, — на таких особых рельсах шел всегда наш разговор.
Не засмеялся я тогда, когда вдруг заметил еще какую-то сложность, мучающую Франца. Я только беспомощно рассердился и сразу решил об этом совсем не думать, так как сразу увидел, что не понимаю и не пойму. На Франца рассердился: можно ли доводить себя до таких извилин? Допутаться — ну, ей-Богу, до несуществующего? В какую связь он ставит для себя историю Клары (и это несчастное San-Remo) — с моей обещанной разведкой насчет графчика? Нет, просто закрыть уши, отвернуться, забыть, — вон баба сицилианская с кувшином на голове идет, девочка крошечная у двери с кошкой играет, петух где-то запел… милая, грубая, понятная жизнь! И чего люди выкрутасничают?
Франц угадал, кажется, что я сержусь и почему: объяснять мне ничего не стал, не настаивал, улыбнулся, к другому перешел.
Нет, довольно, очень меня утомила Бестра с загадочными ее историями и неожиданными сплетениями. Кое-что распуталось, — я понял, зачем я был нужен Францу, теперь можно вздохнуть с облегчением. Конечно, нелепость этих историй остается, — и Клара, и поручение Франца… Но не стоит думать. Таков уж Франц, поеду в свое время и Отто пытать. Насчет Клары — он знает мои рассуждения…
И с радостью, даже с волнением, ждал я, что вот, через два дня, свободный, поеду путешествовать… куда поеду? Все равно, — в Сиракузы, в Палермо… Оттуда, через Неаполь — в Рим. Знаю его. Но Сиен-на, Орвиетто… если б туда? На возвратном пути надо остановиться в Берлине, хоть начать с этим глупым Отто… Ну, до этого еще далеко! Сейчас — словно «тайной радости жду впереди» — жду путешествия…
Укладывал, посвистывая, чемодан (хотя еще целых два дня!), когда Мария, с утренним кофе, принесла мне телеграмму.
Раскрыл. Ничего не понимаю. На каком языке? По-французски? По-итальянски? Ах, по-английски! Вопрос, когда я буду в Риме… «Could travel with you… Mother goes England. Ella» [60].
Стоял с раскрытой телеграммой в руках. Смотрел на наклеенную полоску слов. Обернул — да, мне. Очевидно, надо ответить? Куда? Это из Рима. Да вот адрес отеля, — мой же, где я всегда останавливаюсь.
Но соображалось плохо. «Mother goes England…». Не показать ли Кларе?
Тотчас решил, что не покажу. Пойду в город сам и отвечу. Когда я буду в Риме? Через неделю? Раньше? А Сиракузы, Палермо? Ну, можно и без Сиракуз. В Палермо день; ночь до Неаполя… Через пять дней я могу быть в Риме.
УЛЫБКА
Небесная чаша была не лазурная, а густо-сиреневая от зноя и от желтизны холмистой равнины. Почти в середине сиреневого свода стояло солнце. Оно казалось прорывом в какой-то невозможный мир, откуда на землю лились огненные лучи.
По дороге, меж нив желтой пшеницы, шли странники. Дорога вилась по холмам, от нижнего селения к тому, что направо, на холме. Видно было далеко и широко, все — в сверкающем зное.
Странники, в желтовато-серых одеждах, с затененными покровами лицами, шли медленно. Они шли вместе, а поодаль за ними следовала женщина.