Новый Мир ( № 6 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня, вернее, сегоночь Сергееву не хотелось выходить из сторожки. Моросил дождь, ревматически ныли колени, лампа потрескивала, коптила — керосин ни к черту, да вдобавок он неловко рассыпал остатки махры на пол. Кипяток неприятно отдавал железом, леденцовая конфета — старым, слежавшимся вкусом, лекарством. Все не ладилось, все было не так нынче: неуютно, сиротски, зябко. Сергеев с ногами забрался на кресло и обхватил себя старой шинелью всего, как моряк, забываясь тяжким трудовым сном на палубе, мертвым сном, — оборачивается в парусину. Шинель вопреки ожиданиям вызвала не чувство уюта, а тоску — как пустой дом с множеством комнат, — сторожу она показалась колючей.
— Вот еще на-апасть! — с сердцем крякнул Сергеев, сбрасывая шинель с плеч.
Он вертелся, досадовал, так и не умостился на своем привычном месте, наконец встал и подошел к окну.
Дождь.
За сплошной булавчатой пеленой скакнул белый просверк, и грянуло так, что откликнулось скрипом кресло.
— Илья катит, бесам грати не велит, — вспомнил детское Сергеев и перекрестился небрежно скрюченным троеперстием.
Он дохнул на стекло и зачем-то протер его.
И только хотел вернуться на м
есто, как услышал звук.
Это походило не то на стон, не то на протяжный вздох, — но что бы то ни было, у сторожа похолодела спина.
— Ветер, баловень! — сказал он, обращаясь к креслу, и лампа неистово заплевалась, зачадила.
Сергеев — весь уши — постоял без движения спиной к окну, ожидая повторения странного звука. Но лишь вода о стекла…
Сторож выругал матерно коптящую лампу и приготовился влезть в кресло: смахнул рукавом пыль или невидимый сор и занес уже колено, как вдруг лампа подскочила — жалобно и пронзительно звякнуло стекло, и вой раздался совсем рядом. Под самым ухом.
Сергеев трясущимися руками подхватил едва не разбившуюся лампу, ожегся — слезы брызнули из глаз, — но успел поставить керосинку на место.
Он мазнул рукавом по глазам, как только что протирал оконное стекло, и растерянно огляделся. Предметы, сколько их ни есть, молчали: и обломки столов, и колченогие стулья, и матрасы, и железные, и стеклянные запыленные, заброшенные уродцы.
— Та-а-а-ак! — угрожающе протянул Сергеев, но тут же понял, как жалко повисла его фраза во всеобщем молчании.
Лампа же больше не шипела, не плевалась. Ее огонек мигал тихо, растерянно, будто она, как и сторож, была ошарашена происходящим.
Сергеев взял винтовку системы Мосина, это было хорошее оружие, не вполне современное — сегодня на фронтах в фаворе считались винтовки Маннлихера или даже американские Вестингауз, — но проверенное, привычное, и приклад сам ложился в руки. Всякая давно знакомая вещь является почти тобой, и потому Сергеев нисколько не сомневался.
Он вышел в ночной дождь, накинув на плечи кусок брезента.
Звезды потускнели от грозы, небо было неясным, и темнота текла, уколами, сыростью, запахами озона и давленых яблок.
Сергеев всматривался в яму. Фонарей не было видно — не мародеры. Но сомневаться не приходилось, что звуки исходили именно отсюда, из серой — от серого, грязного песка — глубины. Сергеев сел, поджав под себя ноги по-турецки, во всяком случае, он считал такую позу турецкой.
Скоро голова его совсем промокла, и ствол ружья заблестел при свете выглянувшей на миг луны, как смазанный маслом. Дождь бил по брезенту, дождь танцевал и пел, и в его песне были бесконечные буквы “ш”, и Сергееву казалось, что его плечи кто-то разминает тонкими слабыми пальцами.
Ветра не было, потому что ветер с дождем не дружны, но ведь ясно, что не ветер все это затеял. Яма, коварная, молчала. Сергеев слегка водил дулом из стороны в сторону, готовый ко всему. Вдруг ему показалось, что в яме — там, далеко, метрах в двухстах, — зажегся огонек. Он не был похож на свет лампы или фонаря, слишком тусклый, но Сергеев тут же поднялся и поспешно стал обходить яму, чтобы добраться до ступеней.
“Если я еще раз услышу этот вой, — решил он, — буду стрелять в огонек”.
Почва под ногами неровная, бугристая из-за следов колес “козла” и вмятин от камня, посылающего трупы в тартарары. Слегка припорошенный светло-серым песком бурый суглинок квасился, проступал, и отпечатки сапог сторожа чернели отчетливо, как в снегу.
Спускаясь по ступеням, сглаженным временем и непогодами, Сергеев собирался гаркнуть кто там? — но уж и сам прекрасно видел, что яма безмолвна. Однако огонек?
Сергеев опускался очень осторожно, боясь поскользнуться и расшибиться, к огоньку же подбирался целую вечность: крался, бесшумно ступая косолапыми кирзачами, словно боялся излишней поспешностью спугнуть светляк.
“Осколок, ей-богу!” — решил он, подойдя совсем близко. Но это не был осколок.
Стеклянный глаз полузасыпанного бурого, почти сравнявшегося по цвету с землей трупа сверкал, как крупный брильянт.
“На2 тебе! — удивился Сергеев, приседая на корточки и щелкая по глазу ногтем. — А вроде бы они матовые должны быть, эти шарики. Из фаянса, что ли, их делают?”
Он точно не решил, то ли досадовать ему, то ли рассмеяться, и, зачерпнув горсть песка, засыпал маленький светящийся шар.
Дождь все так же мерно барабанил по брезенту, и хотя одежда не промокла, сторожу вдруг стало так зябко, неуютно, словно он только что проснулся и обнаружил себя лежащим в канаве.
Он поднял голову — далеко, высоко, будто не наяву, а на картинке, светились два окна — самые верхние, четвертый этаж госпиталя.
“Санитары в буру режутся”, — подумал он безо всякого чувства, поднялся с колен и пошел к лестнице. Земля-песок-жидкая каша чавкала под ногами, было противно.
А лестницы-то нет!!!
“Дурень, не туда повернул в темноте”, — досадовал Сергеев, стукнув прикладом по отвесной глиняной стене. Придется идти вдоль обрыва, чтобы ступени отыскать. Он продвигался вдоль стены, время от времени дотрагиваясь до нее прикладом винтовки, будто стена без этих понуканий могла отвлечься и сбежать.
Освещенные окна постепенно уходили влево и вверх — вообще они должны были бы приблизиться, но в действительности зависли где-то рядом со звездами. Там, где должны были находиться звезды, но звезд не было, — дождь скрыл все.
Через какое-то время Сергеев устал, а лестница не находилась. Он понял, что снова пошел не туда, но упрямо решил обойти яму. Сторож вспомнил, как однажды на спор с приятелями калека-больной на одной ноге обогнул яму за полчаса — значит, идти не так уж далеко.
Сапоги вязли в мокром песке, и от усталости казалось, что почва стала более вязкой. Теперь сторож опирался на винтовку, как на костыль, однако не прекратил своего ритуала, выражающего его раздраженность, — он тыкал в стену ямы тыльной стороной ладони, костяшками пальцев. Стена сочилась сыростью, влажная слизь висла на ладони, как сопли.
На душе у Сергеева стало совсем беспросветно. Он забрел уже так далеко, что огни больницы скрылись, и всё: винтовка, тяжело и шершаво скользящая в руке, громыхающий брезент и даже собственное тело — представлялось ему громоздким и нелепым, словно не сам он заблудился, а заставили, как нанятого актера, выполнять глупые и утомительные движения.
Темнота, а в особенности ночная темнота, как сокровенная, первозданная сущность, обладает неповторимым свойством скрадывать пространство и время. Ни зги не видать — и неясно, минуты гибнут под твоими сапогами или чавкает, засасывая ненасытной утробой, вечность.
Сергеев ругал себя, что вышел из сторожки, не позаботившись захватить огниво. Даже маленький язычок пламени, казалось, отогрел бы его сейчас, освободив от горьких дум.
Он обернулся — ага, больничные окна висели за спиной! Значит, он сделал почти полный круг.
“Птицы разносят заразу, — думал Сергеев, — и звери разносят заразу. Наверное, и мухи разносят заразу”.
Он вспомнил, как в детстве его родное село и еще три окрестных пали жертвами мора. Правда, выкосило тогда больше детей и старух, а сам он чудом остался жив — отпаивали бульоном, горькими кореньями, привязывали к горлу липкую, затхло смердящую тряпицу.
Ведь пройдет же война — когда-то пройдет, — и яму сровняют с землей, и никто не вспомнит о погребенных здесь сотнях безвестных людей, сраженных болезнью. Нужно непременно поставить таблички, чтобы не смели ни распахивать, ни разрывать это место.