Улыбка прощальная. Рябиновая Гряда (Повести) - Александр Алексеевич Ерёмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Макарик, с кем это ты?
Вышла молоденькая, растрепанная, в халате, толстушка, видать, только что из постели. Свекру-батюшке поневоле пришлось сказать, что сынок с молодой женой пожаловал. Кем ему доводится толстушка, распространяться не стал, дескать, не маленькие, смекнете.
Смекнули.
Новая супруга Митиного папаши удивленно и словно даже испуганно глядела то на сына, то на отца. Казалось, она сравнивала и только сейчас увидела, как стар ее Макарик. Ей было чуть за двадцать, ему чуть не пятьдесят.
Мы поспешили уйти: что мешать молодым.
Вскоре они уехали в Оренбург, и больше мы их не видели. Отец изредка пишет Мите длинные письма с поучениями, как надо держать на высоте свой моральный облик. Стороной узнаем: живут плохо, молодая клянет себя, что вышла за старика, рвет и мечет, при этом и его моральному облику достается.
Свекровь так и осталась с иконами и курчонками. В кулугурской вере своей она словно окаменела, помнит, когда какому святому молиться, когда что есть можно. По деревне уж мало кто посты блюдет. Если зазрит кого совесть, к Дарье Михайловне идут.
— Тетя Даш, Петра-капустника день-то какой, постный, что ли?
Мы с Митей люди для нее конченые, спасти наши пропащие души она уж и не чает. Когда мы в пост едим яичницу, свекровь скорбно вздыхает у печи и выражение у нее такое, словно говорит богу: «Не взыщи, господи, Митрий большой, вся деревня его по имени-отчеству, так что не в ответе я за него».
Митю, и правда, сивые старики даже, зовут уважительно Дмитрием Макаровичем. Сам он думает — за ученость, а по-моему, так за то, что к вину не привержен. Это пьяницы выдумали, будто в народе презирают непьющего.
Горе наше — пьянство. Год от году больше таких, что целые дни около сельпо переминаются, ждут, не подойдет ли кто денежный, не плеснет ли им полстакашка. Послушать их — обличители, вся жизнь сплошной непорядок. Что в колхозе не ладится, и слепой видит. Веками крестьянская жизнь укладывалась, а давно ли до самых корней переворотилась? Бывало, что ретиво ее ломали, сгоряча, вперед не заглядывая. И то сказать: кто у дела, того и беда задела. Это ли не беда: зимой на ферме от бескормицы коровы дохли, голодный рев за версту душу выворачивал. А горластые обличители подпирают крыльцо лавки, судят, виноватых ищут, и хоть бы один сказал: «Пойдем-ка, мужики, живая тварь мучается, как-то спасать надо».
Другие спасали, особенно бабы. На колхозных собраниях мою свекровь другим в пример ставили. И меня поминали: мы с ней общим на все село огородом ведали.
За лето я до костей на солнышке прокалюсь. Покажу Мите шершавые от земли и темные, как сама земля, руки, мол, не разлюбишь с такими?
Митя и сам не белоручка. Все мужичьи дела по нашему немудрящему хозяйству его руками делаются.
Соседки говорят мне: с таким, как у тебя, что не жить, к чужим бабам не липнет, водкой ума-разума не туманит. Слов нет, степенно держится Митя. Люди думают, ни единой шершавинки меж нами. К чему другим знать, что и шершавинки бывают, и размолвки, и царапины остаются на сердце. Живут двое в такой близости, что ближе и быть нельзя, как не задеть друг друга то ли в чем-то непохожестью своей, то ли привычкой, тобой и не замечаемой. Митя обидчив, самолюбив, на какую-нибудь неловкую шутку надуется. Стараюсь растормошить его — ни в какую, молчит, как кладбищенский крест. Отступлюсь и тоже молчу. Знаю, что сам терзается от своего упрямства, а заговорить самолюбие не дает. Нет-нет оттает.
Хорошая пословица о семейной жизни сложена: не помутясь и море не уставится.
Наверно, и я была с колючками. Росли мы самостоятельными, каждый со своим характером, друг к другу не прилаживались — и без того жили дружно. А тут прилаживаться надо. Взаимно. Терпеливо. Уступчиво.
Теперь молодые ни терпеть, ни уступать не хотят. Оба независимы, оба работают, часто у обоих одинаковые корочки, как они называют дипломы. Не хочешь по-моему? Пожалуйста. Еще одно заявление о разводе.
Слово терпение старинным у нас считается, отжившим, не в почете. Напрасно. Терпение всегда рядом с трудом ставилось.
Рада я, что хватило у меня терпения на эту трудную, в каждом браке неизбежную пору. Как ее лучше назвать, подгонкой характеров, что ли, обкаткой ли, не знаю.
Опять любимую мамину пословицу вспомнишь: жизнь прожить — не поле перейти.
21
Прилаживаемся.
С тех пор как Мите начала грезиться аспирантура, он заметно переменился: спокойнее стал, собраннее. Дела ему прибавилось. Читает уже не просто книги, а монографии. Материал для какого-то реферата собирает.
— Просвети, — говорю. — Реферат… фамилия, что ли?
Просветил. Каждый поступающий должен представить сочинение, которое для важности и называется рефератом.
— Про что же у тебя будет?
— Не решил еще. Хорошо бы генезис реализма в мировой литературе отхватить. Поэзия мировой скорби тоже неплохо.
Я уважительно протянула: «Н-да!» Генезис, реализм, скорбь — и все мировое. Тут уж наукой пахнет.
Времени ему от школьных занятий совсем не остается. Тешит себя надеждой на лето: поготовится как следует, составит мировой реферат — и на приступ.
У меня на лето свои надежды: хоть на недельку, на две поехать на Рябиновую Гряду. Письма оттуда все реже. Витя писать ленив, тятенька слепнет, и когда вздумает сам написать, то половины из его карябанья не поймешь: буквы расползлись, одна строчка наискось, другая поперек. И как только почтальоны адрес на его письмах разбирают.
Изо всей нашей ребячьей ватаги на Рябиновой Гряде остался один Витя. Лесовик Володька на практике, где-то на Ветлуге. Проня уж три года как учится в кряжовском техникуме на гидролеме… — чуть вывезешь! — гидромелиоратора. Болота осушать будет.
Пишет она мне часто. Почерк бойкий, размашистый. В письмах так и слышу ее смешливый голос. Дорошонкой меня зовет, не знаю я, что за слово, наверно, в общежитии переняла от подруг.
Прошлым летом только денек пришлось нам побывать вместе: ей надо было на практику. Торопливо рассказывала о техникуме, о ребятах со своего курса.
— За мной уж парни ухлыстывают, — призналась она, когда мы вдвоем сидели в лодке, вытащенной на берег. — Знаешь, я какая