Парус (сборник) - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А толку-то?.. Кому он нужен такой?..
– Ну, ты!.. Опять каркаешь?.. Жене, сыну – вот кому! Понял?!
– Х-хы, жене, сыну… Это сперва так. С горячки. А приедут, увидят его, да без бинтов – не то запоют…
– Врёшь, гад! Она письма ему пишет! Она…
– Ну, пишет, ну, прочитал ты ему три письма – и что?.. Он тебе спасибо сказал – и всё. А написать-то не попросил. И не попросит… Не-ет, он понимает: хана ему. Потому и молчит всё время. Понима-ает…
– Заткнись лучше, падаль, пока… пока костыля не схлопотал!
– Но-но! Полегче на поворотах! О себе б не мешало подзадуматься. Как самого-то примут… Развоевался тут… Воин одноногий…
Замолчали, враждебно поскрипывая кроватями.
Он лежал, не шелохнувшись. Услышал тупой резиновый постук костылей, потом склонившееся к нему лицо.
– Ваня, ну как ты, браток?
Он замер.
– Не очнулся ещё, бедняга, – отодвинулось от него, потом опять тупо застучало по полу.
Несильно уже, игольчатым эхом, покалывал память тонюсенький голосок: хана ему! он понима-ает! Хана-а!.. Ежедневный, дребезжащий, жёлчно издыхающий этот голосок от дальней стены палаты вызывал прежде, помимо злой беспомощной обиды, такой же молчаливый злой протест: врёшь, подлец, не кончился я! не хана мне! посмотрим!.. Но сегодня не задевали голоса соседей. Безразличны они ему стали. Противны. Противны их и человеческие, и иезуитские слова. Хватит. Точка. Баста.
Глубокой ночью он долго ощупывал в уборной всхлипывающий под потолком сливной бачок. По болтающейся цепочке добрался до сырого осклизлого кольца с острыми незамкнутыми концами. Вывернул его. Ступив на пол, торопливо стал засучивать рукав. Замер, вслушиваясь… С потолка, словно одна и та же, монотонно капала капля. Холодно ударяла в плечо. Как подталкивала. И не было сил отодвинуться от неё, закрыться…
В дальней части коридора показался раненый. Тихо ставя костыли, тощую ногу в вислой штанине переносил с замедленностью нерешительного журавля. Останавливался. По-птичьи выдвигал головку, вслушиваясь в тёмную, больную духоту за раскрытыми дверями палат… Дальше нога плыла, осторожно ставилась.
Возле глухой узкой двери уборной покашливал, кхекал. Нерешительный, смущающийся. Деликатно, костяшкой пальца, постучал:
– Ваня, ты здесь?..
Вдруг увидел кровь. Выползающую из-под двери. К ноге его. Отпрянул, чуть не вылетев из костылей, закричал:
– Сюда! Скорей! Помогите!..
Не сводил глаз с пола. С окружающей его тёмно-красной лужи. Зажмуриваясь, колотился в костылях:
– Лю-юди! Лю-ю-юди!..
1Паровоз заревел – как бы с натугой раздвинул тесноту станции, – подумал немного и рванул состав. Эстафетой побежали, залязгали буфера, вагон дёрнулся и мимо поплыл длинный глухой пакгауз с перекрещёнными кирками и лопатами на стене; застеснялась, попятилась коричневая уборная с подбитыми окошками наверху – будто с фонарями; по перрону, точно назад, торопливо пошагали пассажиры с мешками, узлами, баулами и сидорами; тяжёленький вокзальчик красивой старинной кладки остался позади; пролетел пёстрый торговый рядок; оборвался перрон, и сворой железных собак к вагонам понеслись станционные стрелки. Замолотились испуганно вагоны – стряхивают, спинывают «зубастых», но поезд уже вырвался из станции, гуднул на прощанье и успокоенно застучал в широко открывшийся горный распадок.
Глаза Кати застлало слезами.
Митька строго посмотрел на мать: мама, опять? Он сидел напротив, у окна, прилежно положив руки на столик.
– Не буду! Не буду! – поспешно достала платок Катя и покосилась через проход вагона на закуток, где на двух нижних полках сидели четверо распаренных самогонкой солдат и клюкнувший с ними дедок с женой-старухой под боком, которая, поглядывая на мужа, уж очень неодобрительно сложила руки на полном животе.
Сквозь убегающую шаловливую листву придорожных кустов, в окна, в сумрак вагона весело плескалось закатное солнце. Но по другую сторону несущегося поезда, будто в другом – печальном солнце, развешанном по скалам, медленно закруживали вверх, словно в красной скорби замершие кедры; тоскливо Катины глаза тянулись к ним, провожали.
А от весёлой компании с бодреньким солнцем поплёскивался голосок дедка: «…И вот этот Артура-маленький, ну не сидит на месте – хоть что ты с ним делай! И пристаёт ко всем, и канючит: да игде пчёлки, да игде улья? Хочу пчёлок видеть – и всё! А гости мои уже захорошели, им не до Артуры, отмахиваются от него самого, ровно от пчелы. Ну, я давай объяснять ему, дескать, пчела сейчас злая (а дело было в самый медосбор, в августе, в начале), беспокоить её, мол, опасно. А Артура уставился на меня исподлобья. Дескать, нехороший ты! Да-а. А гости мои уже песню завели, плывут как в лодке, раскачиваются. Вдруг этот Артура и говорит что-то матери своей. На ухо. Та ко мне, дескать, где тут у вас?.. Да помилуйте, говорю, да где душе угодно! У нас тут, извините, сельская местность, природа как бы, так что пущай вон в кустики сбегает. А Артура как полоснёт меня взглядом – и побежал в кусты. А за кустами-то, на взлобке – пасека. Метров полста всего до неё. Но, думаю, не найдёт. Проходит этак минут пять-десять, всё нормально – гости, знай, поют, плывут себе дальше. Да-а. Вдруг, глядь, совсем из другого места выскакивает этот Артура – и понёсся, и покатился по косогору. А из него рой пчёл вихрями бьёт. Мать честная! Вылетел на поляну – и юлой, и юлой на месте! Все варежки-то и раскрыли. А он: «Мама! Ма-ама!» – и кинься тут к столу, к взрослым, к матери! Рой за ним, и давай бить гостей моих! – Солдаты захохотали, разваливаясь на стороны. Удерживая смех, старуха тоже забурлила. Как толстощёкий самовар. А дедок, вытаращивая глаза, уже кричал: – Чего тут началось! Гости мои повскакали, стол опрокинули – и понеслась пляска на поляне, и понеслась! Не помню, откуда дымокур у меня в руках очутился, бегаю, фукаю, пчёл тушу и ору как скаженный: «В избу! В избу, черти! Скоря-а!» – Солдаты снова зашлись. – И пошли мои гостенёчки один по другому, и пошли – аж избёнка закачалась! Х-хе! Хех-х!»
Рыженький солдатик, подстриженный как костерок, гнулся, переламывался, хохотал и всё хотел до конца понять: да как же он? Артура-то? Как всё это? Ха-ах-хах-хах!.. Дедок подхехекивал и пояснял: «Так он, Артура-то, чертёнок, возьми и ткни прутиком в леток, в улей-то – вот и понеслась душа в рай, а ноги к маманьке! Х-хех!» – «Ой, не могу! Ой, уморит!»
Во время рассказа старика Катя старалась не смотреть в сторону тёплой компании, отворачивалась к окну, изо всех сил удерживая смех, но под конец не выдержала и смеялась вместе со всеми. Митька давно хохотал, взбалтывая ногами и запрокидывая голову. «Ну вот, и молодайку распотешили, – уже тихо и грустно сказал старик. – А то сидит, бедная, цельный день как убитая…» Обращаясь к Кате, громко, приветливо позвал их с Митькой к себе в закуток. Чего одним-то там сидеть? Всё вместе веселей! Но Катя покраснела и поспешно поблагодарила его. Отвернулась к окну.
За окном пролетел плоский полустанок, телеграфные столбы вытягивали, то поднимая, то опуская, бесконечную золотистую пряжу.
А старик всё смотрел на Катю с печалью. Будто и не рассказывал только что весёлое. Вытирали слёзы, крутили головами солдаты. Один из них, вспомнив, выдернул из-под полки тёмную бутылку. Забулькало в стакан, по кружкам…
– Ну, отец, за победу! – Кружки и стакан сдвинулись.
Старуха нахмурилась, подтолкнула старика:
– Может, хватит тебе, а? Завтра-то чего с тобой будет?
– Ничего, ничего, мать! – Глаза старика бегали по столику, искали, чем бы закусить. – За победу – грех не выпить!
– Да сколько пить-то? Третий месяц пошёл, как победа – и всё пьёте!
Солдаты и старик только посмеивались, закусывали. Но постепенно искромётный, всё время взрывающийся смехом разговор начал вяло раскачиваться, заплетаться, потом смялся совсем, и, как ухватив спасенье, внезапный выход, все вдруг заорали песню, выкатывая глаза друг на друга и зло размахивая огурцами:
Акра-асился ме-е-есяц багря-я-яныцам,И море шуме-е-е-ела-а-а у ска-а-ал…
– Отец, отец! Окстись! Отец! – стеснительно косясь на Катю, толкала старика локтем старуха. Но тот, как говорится, уже выпал, и его было не достать. Зажмуриваясь, ударяя кулаком по колену, старик зло орал со всеми:
…Пай-й-эдим красо-о-одыка ката-а-адыца-а-а,Давыно д я табе-э-э поджида-а-ал…
Он залетел уже к солдатам, плакал, обнимал их, и старуха осталась напротив одна, с болью, неловкостью, беспомощностью трезвого человека только взглядывала на него, не знала, что делать. Напряжённо застыл, опустив голову, Митька. Невидяще смотрела в окно Катя.
Потом рыжий солдатик долго, молчком, мотался перед Катей. Как-то уж очень злопамятно погрозил ей прокуренным пальцем и полез на верхнюю боковую полку, вспрыгивая на неё, болтнув сапогом перед Митькой. Митька выскочил из-под полки. Кое-как утолкнулся солдатик и сразу захрапел.