Так говорил Каганович - Феликс Чуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рудзутак — это смешно даже говорить об этом! Рудзутак стал вообще известен только, когда Ленин, чтобы противопоставить троцкистам платформу профсоюзов, сказал: «Что вы ищете? Вот Рудзутак, секретарь ВЦСПС, написал по-простому документ о профсоюзах — возьмите его! Вот это и есть фактическая платформа!» С тех пор Рудзутак стал известен как человек. А так он был небольшой такой работник. Солидный, хороший, серьезный большевик, уважаемый, но…
Кто еще там выставляется? Глупость.
Мог претендовать Молотов, — повышает голос Каганович. — Он же был секретарем ЦК до Сталина. Но не первым и не генеральным. Видимо, Ленин, почувствовав собственную боль, что он болен, решил, что Троцкий овладеет партией случайно. Троцкий ведь по платформе о профсоюзах получил половину ЦК. Ленин — половину, и все. Дзержинский голосовал за Троцкого, Андреев голосовал за Троцкого… И Ленин видел это. Для него Троцкий был главный враг большевизма. Поэтому он и написал «небольшевизм Троцкого». Искал он, кого в преемники… И решил, что конечно, надо укрепить, какую-то новую должность в ЦК. И найти крепкого антитроцкиста. И решил Сталина выдвинуть.
«Сталинщина»
Я не люблю слова «сталинщина». «Тоталитарный» — что это такое? «Сталинизм» — еще можно.
Каганович ест и рассуждает: — Как можно сказать, если не «сталинизм» и не «сталинцы»… Сталинство… Было каутскианство.
— Сталинизм — это нормально, — замечаю я.
— Звучит вроде — ленинизм. Поэтому это совсем правильно. То есть надо привыкнуть. Каутскианство. Сталинство. Чтобы это не противопоставлялось ленинизму. Подумайте над этим. Надо бы. Богатый русский язык, а вот не найдешь. Каутскому нашли «каутскианство» — это слово Ленин нашел.
Раздумывает над его словами.
— Нет, — вдруг встрепенулся Каганович, — Молотов сказал о Сталине крепко. Хотя и покритиковал его…
Я вам хотел сказать, Молотов такой человек, я его изучил: если он о ком-то сказал хорошее, тут же должен сказать и отрицательное. О ком бы он ни говорил. Сказал: «Каганович — самый крепкий, самый преданный». И тут же добавил: «Но в теории плавал». Это его характерная черта, Молотова.
— Верно, — улыбается Каганович.
— При гостях однажды сказал, для меня это большая честь: «Я считаю Феликса одним из самых близких друзей». Но тут же меня и покритиковал. Это его черта.
— Верно, верно.
— Даже в этой книжке… О ком бы он ни говорил, скажет положительное и тут же отрицательное. Как диалектик, хочет со всех сторон рассмотреть.
«Антипартийцы»
— Сталин в последние годы, — говорит Каганович, — допустил в оценке людей ошибки. Он приблизил к себе Хрущева, Маленкова и Берию, а Молотова, Кагановича и Ворошилова отодвинул. Он, видимо, считал, что мы можем, так сказать, после него сами… Он уж готовился к отходу, я так думаю.
— Но на кого же он мог опереться — на Хрущева, на Берию?
— Что Сталин нас отодвинул и недооценил но именно мы, как это может даже показаться странным, и я, и Молотов оказались самыми крепкими. Это он, конечно, допустил ошибку. Жалко.
— Благодаря этому возник Хрущев с либеральной и невежественной хрущевщиной. Если б кто-то из вас стал во главе после Сталина, была бы другая линия в партии.
— Да, да. Сталин недооценил нашу идейность.
— Вы упустили момент. Я и Молотову это говорил. Во времена «антипартийной группы» вы могли взять власть.
— Мы не организованы были, — говорит Каганович. — Мы не были фракцией. Если б мы были фракцией, если б мы организовались, мы бы могли взять власть.
— У вас, был такой авторитет, большинство за вами было.
— Большинство Президиума. Но мы не были организованы.
— Никита сумел обмануть вас всех.
— Не просто обмануть, он жулик высшего пошиба. А мы парламентаризмом занялись. Парламентаризмом, вот. Ошибка наша в том, что мы парламентаризмом занялись.
— У вас все было в руках, вы могли бы Никиту снять, и пусть он сидел бы где-нибудь в колхозе. Завхозом…
— Безусловно. Не были организованы. Мы не были организованы. Мы не были фракцией — вот ошибка. И не собирались тайно, понимаете.
— А почему было написано «и примкнувший к ним Шепилов»? Он вас уже потом поддержал?
— Он потом неожиданно для нас выступил на Политбюро, единственный секретарь ЦК, который разоблачал Хрущева… Собственно говоря, Хрущев все время в секретариате вел речи против Президиума ЦК. Единственный человек оказался, Шепилов, честный человек оказался.
Раскритиковать перестройку
Каганович сидит прямо, задумавшись, глядя перед собой.
— Дальше мы вот о чем уговоримся с вами. Я, видите ли, все мечтаю, но не могу осуществить. И должен ли я начинать или не должен?
— Я думаю, надо.
— Нет, если я начну по Программе, можно, исходя из Программы, развернуть весь вопрос, принципиальный вопрос партии, я думаю. И можно доступным языком таким, более-менее. И там же о перестройке — раскритиковать перестройку! Понимаете? Я за Двадцать седьмой съезд партии.
— Но не за Двадцать восьмой…
— Но не за Двадцать восьмой, — подтверждает Каганович. — В Крым уезжаете? Надолго? — спрашивает он.
— Пятого августа буду в Москве.
Мая Лазаревна показывает фотографии с внучками. Похожи на жену Кагановича.
— Безусловно, — говорит он.
— Мне в издательстве «Терра» говорили, что у них работает внук Кагановича.
— Нет, дальний родственник, — говорит Каганович.
— Внук у папы — один-единственный. Он экономист, работает в Академии Наук, здесь в Москве, мой сын, — говорит Мая Лазаревна.
— Не прижимают?
— Ну так себе… Не выпускают за рубеж. Владеет английским, мог бы съездить кой-куда, ни разу за границей не был.
— Правнук уже на третьем курсе Архитектурного института, — говорит Каганович.
— Мой внук, — добавляет Мая Лазаревна.
— Так у вас уже праправнуки будут!
Да. Я надеюсь дожить до праправнуков.
— Даже правнуки снимают все грехи, говорят, — улыбается Мая Лазаревна. — Хотя, грехов у меня, кажется, нет.
— Как правильно пишется — Мая или Майя? — спрашиваю.
— Три буквы у меня — по паспорту и по метрике. Все ошибаются. Как-то отличается от Плисецкой, от всех… Папа, я, наверно, названа в честь месяца мая, раз я родилась в мае?
— Как? Да, — отвечает отец.
— Раньше были Октябрины, — говорю я.
— Юля родилась в июле, — говорит Мая Лазаревна.
— Мне бы одного молодого человека, который мог бы подыскать все эти таблицы, выбрать необходимые цифры, — говорит Каганович.
— Даже почитать что-нибудь, — добавляет Мая Лазаревна, — я не успеваю все почитать.
— Почитать книжку какую-нибудь. Вот это мне нужно было найти у Сталина. Я 'должен до конца дочитать, и то не могу. Нужен человек, который мог придти раза два в неделю и почитать.
— Я читаю с удовольствием. Интересно, — говорит дочь.
— Мая мне два раза в неделю читает.
Чувствуется, что Каганович очень любит дочь…
— Ну, счастливо, — Каганович поднимает на прощанье Руку.
P.S. Я в Коктебеле. Сегодня 27 июля 1991 года, я закончил перепечатку на машинке этого дневника — две толстые тетради.
Когда уже оставалось совсем немного страниц, я начал почему-то спешить, чтоб побыстрее поставить последнюю точку, словно некое предчувствие гнало меня. Ночью перед этим приснилось, будто у меня отнимают диктофон с пленкой записей бесед с Кагановичем.
Закончив печатать последнюю фразу «Каганович поднимает руку на прощанье…», спешу, опаздывая на ужин, и в столовой поэтесса Людмила Щипахина говорит мне: «Ты слышал? Каганович умер». Она узнала по «Маяку». Я все-таки решил подождать программу «Время». Трижды на моей памяти ходили слухи о смерти Молотова, но я тут же звонил в Жуковку: «Можно Вячеслава Михайловича?» и слышал в трубке: «Он самый».
Да, здесь, кажется, правда. Сообщило «Время», ссылаясь на газету «Совершенно секретно». На 98-м году жизни…
А я думаю о том, что ощущение предчувствия не покидало меня. Накапливались вопросы к Кагановичу, а я их почему-то не стал записывать как обычно, чтоб спросить в следующую встречу.
Когда я весной подарил ему книгу о Молотове, он взбодрился, словно вселилась в него надежда, что, возможно, и Каганович оставит печатный след, и будет книга…
Когда человек умирает, он излучает мощную, направленную энергию — это известно. Может быть, часть этой энергии дошла и до меня, по крайней мере, неясное ощущение ее не покидало до тоге, как я узнал о случившемся. Да еще предсказатели вроде бы говорили, что с его смертью закончится эпоха.
P. S. Он умер внезапно, сидя за вращающимся столиком. Второй инфаркт. Ничто не предвещало. Успел поговорить по телефону с дочерью.
Эпоху, в которой прошло мое детство, я и поныне воспринимаю всерьез. Но иногда с улыбкой повторяю такие стихи, кажется, Николая Глазкова: