Ритуалы плавания - Уильям Голдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я закончил возносить молитвы, но присутствия духа, как ни прискорбно, не обрел. Когда же я снял с себя облачение и остался в одной рубахе, дверь моей каюты затряслась от громоподобных ударов. Я уже и без того был — скажу прямо — объят страхом. И эти громовые удары повергли меня в полнейшее смятение. Хотя меня не оставляла мысль об омерзительных ритуалах, жертвой которых мне, вероятно, предстояло стать, в тот миг моей первой догадкой было, что случилось кораблекрушение, пожар, столкновение, атака неприятеля.
— Что? Что случилось? — кажется, вскричал я.
В ответ послышался голос, громоподобный, как и сами удары:
— Открывайте!
— Нет, нет, я не одет… Но что случилось? — ответил я сбивчиво, а точнее, цепенея от ужаса.
После короткой паузы тот же голос произнес слова, от которых у меня внутри все похолодело:
— Роберт Джеймс Колли, вас вызывают на суд!
От этих слов, таких неожиданных и страшных, в голове у меня и вовсе помутилось. И хотя я понимал, что голос этот — голос человека, я почувствовал, как судорожно сжалось в груди у меня сердце, и я так яростно вцепился в грудь свою руками, что и сейчас у меня под ребрами синяк, и я, как уже после обнаружил, расцарапал себя до крови. В ответ на этот ужасный приказ я прокричал:
— Нет, нет, не могу, я не готов, то есть я не одет…
На это все тот же потусторонний голос с интонациями еще более жуткими, чем прежде, объявил мне:
— Роберт Джеймс Колли, вас призывают предстать перед престолом.
При том что какой-то частицей разума я понимал, что за этими словами стоит гнусный розыгрыш, у меня от них тем не менее совсем сперло дыхание. Я рванулся к двери с намерением закрыть ее на засов, но не успел — она настежь распахнулась. На меня надвинулись две громадные фигуры с чудовищными головами, на которых выделялись огромные глаза и пасти — черные пасти с торчащими клыками. Мне на голову набросили какую-то тряпку. Какая-то непреодолимая сила схватила и поволокла меня, так что ноги мои только изредка касались пола, обретая опору не более чем на миг. Я, как и сам хорошо знаю, не отличаюсь ни быстрым умом, ни проницательностью. Полагаю, на несколько мгновений я вообще перестал понимать что бы то ни было и очнулся только от неистового воя, улюлюканья и дьявольского, положительно дьявольского хохота. Какая-то ничтожная толика присутствия духа побудила меня, пока меня тащили, беспомощного и запеленутого, выкрикнуть: «На помощь! На помощь!» — и наспех воззвать к Спасителю.
С головы моей сорвали тряпку, и теперь при свете фонарей я мог видеть — о, слишком ясно! — что меня окружало. Вся передняя часть палубы была запружена матросами, а на краю ее выстроились в ряд чудовищные фигуры вроде тех, что выволокли меня из каюты. Тот, кто восседал на престоле, был с бородой, в огненной короне и с огромным трезубцем в правой руке. Невольно вертя головой, покуда с нее срывали тряпку, я увидел, что на задней части палубы, где я по праву должен был находиться, толпились зрители! Разглядеть их как следует я не мог, ибо на мостике фонарей было мало, да и где мне было отыскать среди них друга, когда в распоряжении у меня был всего один миг, а сам я находился в безраздельной власти моих похитителей! Теперь, по прошествии некоторого времени, я уже лучше понимал, в какое попал положение и какую жестокую шутку со мной сыграли, и потому мой страх был отчасти вытеснен стыдом, оттого что я предстал перед благородными дамами и джентльменами в таком — не вдаваясь в подробности — полуобнаженном виде. Я, который положил себе появляться на людях не иначе как в полном облачении духовного пастыря! Я попытался с улыбкой попросить дать мне что-нибудь прикрыть наготу, как если бы я ничуть не был против их забавы и сам, пожалуй, принял бы в ней участие, не случись все это так неожиданно. Толчками и тычками, от которых у меня вновь перехватило с трудом обретенное дыхание, меня принудили стать перед престолом на колени. И прежде чем я обрел голос, чтобы наконец быть услышанным, мне велели ответить на вопрос по своей непристойности столь вопиющий, что я не стану вспоминать его здесь, тем паче записывать на бумаге. И когда я открыл рот, дабы возмутиться, его тотчас залепили какой-то тошнотворной дрянью, от которой меня чуть не вывернуло наизнанку, и даже одно воспоминание о ней вызывает рвотные позывы. Еще некоторое время, затрудняюсь сказать, как именно долго, это повторялось снова и снова; а когда я крепко сжимал губы, мерзкую дрянь размазывали мне по лицу. Все вопросы, сыпавшиеся один за другим, были такого свойства, что я не могу их здесь воспроизвести. Никакая душа, кроме самой что ни на есть порочной, не могла бы измыслить ничего подобного. Тем не менее каждая новая непристойность встречалась шквалом одобрения и еще грозным боевым кличем, каким испокон веку британцы устрашали врага на поле брани; и тут внезапно я понял, страшная истина проникла вдруг в мою душу: враг тот — я.
Этого конечно же быть не могло. Возможно, их излишне разгорячило дьявольское зелье, сбив с пути истинного. Этого просто не может быть! Но в моем тогдашнем смятении и в тех ужасных — для меня — обстоятельствах у меня кровь стыла в жилах от одной навязчивой мысли: враг тот — я!
Вот до какой пагубной крайности могут своим примером довести простой люд те, кому полагалось бы внушать им лучшие помыслы! Наконец главарь буянов обратился ко мне с речью:
— Ты подлый, гадкий человечишка, надобно устроить тебе хорошую головомойку.
И вновь началось: боль, отвратительная тошнота, невозможность дышать, — словом, я был уже в отчаянии от страха, что мне не вынести их жестокой забавы, что я вот-вот отдам Богу душу. И вот когда я думал, что настал мой конец, меня подхватили сзади и с безумной силой зашвырнули в пузырь с нечистотами. Было во всем этом нечто особенно для меня странное и страшное. Я ведь не причинил им никакого зла. И они уже позабавились вволю, сотворили со мной все, что хотели. Но каждый раз, когда я, теряя опору и оскальзываясь в мерзком хлюпающем пузыре, подбирался к краю, я слышал то, что, должно быть, слышали в свой смертный час несчастные жертвы якобинского террора, и… О, сама смерть не столь жестока, должно быть, — должно быть, ничто, ничто из того, что люди способны творить с себе подобными, не может сравниться с этой звериной, неуемной жаждой…
К тому времени я окончательно распростился с жизнью и только цеплялся за остатки рассудка, чтобы приготовиться встретить мой конец — встретить, как говорится, меж небом и седлом,[49] — как вдруг до моего сознания дошли несколько раз повторившиеся крики со стороны мостика и вслед за тем звук мощного залпа. Сделалось сравнительно тихо, и в этой тишине явственно раздалась какая-то команда. Те же руки, которые только что сталкивали меня вниз и топили, теперь подняли меня наверх и вытащили на палубу. Я рухнул на дощатый настил, не в силах подняться. Потом, воспользовавшись каким-то замешательством, пополз прочь, оставляя за собой мерзкую жижу. Но тут же раздался еще один окрик — еще одна команда. Меня подхватили и отнесли в каюту. Кто-то закрыл дверь. Позже — насколько позже, не знаю, — дверь снова отворилась и какая-то добрая душа поставила возле меня ведро с горячей водой. Возможно, это был Филлипс, наверное не скажу. Не стану описывать все те ухищрения, с помощью коих мне удалось более или менее сносно себя отмыть. Издалека до меня доносились возгласы, судя по которым эти исчадия ада — нет, нет, я не должен их так называть! — матросы в носовой части судна снова принялись забавляться уже с другими жертвами. Однако теперь звуки, сопровождавшие их веселье, носили скорее добродушный, нежели злобно-звериный характер. Это была для меня горькая пилюля! Не думаю, что где-то еще, на другом корабле, матросы для своих игрищ заполучили бы «пастора», но нет, нет, я не стану держать на них зла, я прощу. Они мои братья, даже если они так не чувствуют — даже если я так не чувствую! Что же до благородных господ — нет, и на них я не стану держать зла. И следует признать, что среди них нашелся один, вероятно мистер Саммерс, а может быть мистер Тальбот, кто все-таки вмешался и положил конец бесчеловечной забаве, пусть и с опозданием!
Я был так изнурен, что, как в омут, провалился в глубокий сон, в котором меня преследовали кошмары, видения Страшного суда и преисподней. От ужаса я проснулся, хвала Всевышнему! Ибо, продлись эти кошмары чуть дольше, я мог бы повредиться рассудком.
Очнувшись, я предался молитве и молился долго. И вот теперь, вновь обретя крепость духа, я вновь углубился в раздумья.
Полагаю, что я проделал немалый путь, дабы снова стать самим собой. Я вижу ясно и без прикрас, что произошло. Сколько целительной силы в этих словах — что произошло. Расчистив подлесок — назовем это так — моих собственных переживаний, моего страха, моей брезгливости, моего негодования, я проложил тропу, по которой я пришел к способности выносить верное суждение. Я стал жертвой неприязни со стороны капитана Андерсона, которую он выказал мне при первом же нашем свидании и которая имела для меня серьезные последствия. Вчерашний фарс не мог быть разыгран без его одобрения или, по крайней мере, его молчаливого согласия. Деверель и Камбершам — его подручные. Понятно, что весь мой стыд — кроме разве чувства поруганной скромности — не имеет под собой реальных оснований и не делает чести моему умению постигать суть вещей. Что бы я ни говорил — и за то я уже просил прощения у Господа, — это не совсем то, что я чувствовал, ибо сильнее всего прочего меня беспокоило мнение обо мне здешних дам и джентльменов. Но если как следует во всем разобраться, против меня согрешили больше, чем согрешил я сам; я должен в первую очередь навести порядок в собственном доме и вновь и вновь прилежно учиться — ох, урок этот можно учить бесконечно! — учиться прощать! Разве что-нибудь, напоминаю я себе, обещано слугам Господним в сем бренном мире? И если так суждено, пусть гонения станут отныне моим уделом. Не мне одному выпал такой удел.