Ритуалы плавания - Уильям Голдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как трудно, как почти невозможно всегда идти тропой добродетели! Потребно каждую минуту быть настороже — ох, сестрица, как же все мы, и ты, и я, и вообще всякая христианская душа, должны в любой краткий миг уповать на милость Божию! Здесь у нас случилась ссора! Притом рассорились не люди простого звания из числа проживающих в передней части судна, что было бы не столь удивительно, а джентльмены, точнее сказать, сами наши офицеры!
Дело было так. Я сидел у себя за откидной доской и зачинял иступившееся перо, как вдруг услышал за дверью в коридоре какую-то возню, потом голоса, сперва приглушенные, затем громкие и возбужденные.
— Деверель, ах ты, собака! Я видел, как ты выходил из каюты!
— Тебе-то что за дело, Камбершам, ты что тут вынюхиваешь, прохвост?
— Немедленно отдайте, сэр! Не то отберу силой, ей-Б—!
— Смотри-ка, нераспечатанное!.. Ну, Камбершам, ну, подлая собака, а вот я сейчас прочту, как пить дать прочту!
Возня стала уже шумной. Я был в одной рубахе и панталонах, башмаки мои стояли на полу под койкой, на краю той же койки лежали, свешиваясь вниз, чулки, парик висел на каком-то гвозде. В перебранке за дверью богохульства и непотребные выражения посыпались так густо, что я не мог стерпеть такого надругательства. Не успев подумать о том, в каком я виде, я вскочил с места и выбежал из каюты в коридор, где застал двоих офицеров, которые яростно сцепились друг с другом за обладание какой-то депешей.
— Джентльмены, джентльмены! — громко возмутился я и схватил за плечо того, кто оказался ко мне ближе.
Они прекратили мутузить друг друга и оба уставились на меня.
— Кто это, ч-т побери, а, Камбершам?
— Не иначе пастор. Прочь с дороги, сэр, и не суйте нос не в свое дело!
— Но я именно своим делом и занимаюсь, друзья мои, и призываю вас в духе христианской любви к ближнему не заходить далее в неподобающем поведении и неподобающих речах — помиритесь же друг с другом!
Лейтенант Деверель смотрел на меня сверху вниз с высоты своего роста и слушал с открытым ртом.
— Разрази меня гром!
Джентльмен по имени Камбершам — тоже лейтенант — с такой злобой ткнул указательным пальцем в направлении моего лица, что, если бы я не уклонился, он попал бы мне в глаз.
— Кто, ради всего такого-разэтакого, позволил вам читать проповедь на борту этого судна?
— А ведь верно, Камбершам, дело говоришь.
— Предоставь это мне, Деверель. Ну же, пастор, если вы и точно пастор, предъявите ваш документ.
— Документ?
— Вот олух, мне нужно ваше свидетельство!
— Свидетельство?
— Лицензия это называется, Камбершам, старина, лицензия на право проповедовать. Все верно, пастор, предъявите вашу лицензию.
Я смешался, а точнее, я был повергнут в полное смятение. Дело в том — я нарочно излагаю это здесь во всех подробностях, дабы ты передала мой рассказ каждому молодому священнику, который намеревается совершить подобный вояж, — дело в том, что я упаковал лицензию, выданную мне его преосвященством епископом, вместе с другими бумагами приватного характера, полагая, что, покуда длится наше плавание, нужды в них не возникнет, — в чемодан, который был спущен куда-то в самое чрево нашего судна. Я попытался в общих словах объяснить это господам офицерам, но мистер Деверель не стал меня слушать.
— Скройтесь с глаз, сэр, не то я заставлю вас отвечать перед капитаном!
Должен признаться, сия угроза вынудила меня поспешно ретироваться в каюту и привела в немалый трепет. В первые несколько мгновений я спрашивал себя, не преуспел ли я, несмотря ни на что, в достижении своей цели, а именно в укрощении их взаимного гнева, ибо слышал, как оба они, удаляясь прочь, громко смеялись. Но, поразмыслив, пришел к заключению, что при таком отсутствии благовоспитанности — воздержусь от более строгих оценок — они, скорее всего, смеялись над беспорядком в моем гардеробе и над возможным исходом той официальной беседы, которой они меня припугнули. Для меня было очевидно, что я допустил грубый промах, позволив себе появиться на людях без соблюдения должного декорума, которого требует не только освященный временем обычай, но и простые правила приличия. Я впопыхах кинулся облачаться, не забыв и про пасторские ленты, хотя при такой жаре они сдавливали мне горло самым неприятным образом. Я даже пожалел, что моя риза и капюшон были уложены в багаж и вместе со всеми громоздкими вещами спущены в складское помещение — наверное, правильнее было бы сказать в трюм. И вот наконец, имея на себе облачение, отмеченное по крайней мере некоторыми видимыми признаками достоинства и авторитета священнического сана, я ступил за дверь моей каюты. Но, само собой разумеется, обоих лейтенантов уже и след простыл.
Зато сам я, пробыв всего минуту в полном облачении, благодаря особенностям здешних экваториальных широт стал мокрым с головы до ног. Я вышел на открытую палубу, но никакого облегчения не почувствовал. Тогда я вновь вернулся в коридор и вошел к себе с твердым намерением одеться поудобнее, однако не вполне знал, что же в связи с этим предпринять. Отбросив декорум, приличествующий моему званию, я рисковал сойти за простого переселенца! Я ведь был огражден от нормального общения с благородными дамами и джентльменами и не имел возможности обратиться с проповедью к людям простого звания, за исключением того первого и единственного случая. И все же выносить здешнюю жару и влажность в платье, приспособленном к условиям сельской Англии, оказалось выше моих возможностей. Повинуясь внезапному порыву, который был продиктован, боюсь, не столько христианской практикой, сколько моим знакомством с античными авторами, я раскрыл Священную книгу и, прежде чем успел вполне осознать, что я делаю, предался под влиянием минуты своего рода Sortes Virgilianae,[46] иначе говоря, занялся гаданием, хотя сам всегда с сомнением относился к таким занятиям, даже когда пример оных подавали наисвятейшие праведники. Мой взгляд упал на слова из Второй книги Паралипоменон (8:7): «…от Хеттеев, и Аморреев, и Ферезеев, и Евеев и Иевусеев, которые были не из сынов Израилевых», — слова, которые я тотчас же отнес к капитану Андерсону и лейтенантам Деверелю и Камбершаму, после чего сам упал на колени и стал молить о прощении.
Я изложил здесь так подробно обстоятельства моего незначительного, в сущности, проступка только для того, чтобы показать всю непостижимость людского поведения, словом, всю странность этой жизни в этой странной части света, среди странных людей и на этом престранном сооружении, сработанном из английского дуба, который для меня сейчас и ковчег, и темница одновременно (я конечно же не случайно употребил слово «ковчег», но в надежде, что заключенный в нем коломбур покажется тебе занятной).
Но вернемся к моему рассказу. Помолившись, я стал размышлять, как наилучшим образом избежать возможных недоразумений в будущем — как сделать так, чтобы лежащая на мне печать освященности была бы сразу для всех очевидна. Я снова снял с себя все, кроме рубахи и панталон, и раздетый принялся рассматривать себя в маленьком зеркальце, которым пользуюсь при бритье. Оказалось, что это не так уж просто. Ты помнишь дырочку от выпавшего сучка в доске сарая, через которую мы детьми наблюдали, бывало, за Джонатаном, или за нашей бедной, теперь уже отошедшей в лучший мир матушкой, или за управляющим его светлости, мистером Джолли? А помнишь ли ты и то, как, заскучав, мы начинали вертеть головой, чтобы выяснить, какая часть внешнего мира открыта нам для наблюдения через малюсенькую дырку? И еще хвастались, как много всего мы таким способом можем увидеть — от усадьбы до вершины холма, помнишь? Таким же точно манером я так и сяк прилаживался к зеркалу и прилаживал зеркало к себе. Но что это я, право! Вздумал объяснять — если письмо это все-таки отправится когда-нибудь по назначению — представительнице прекрасного пола, как пользоваться зеркалом, и наставлять ее в искусстве, не побоюсь этого слова, «самолюбования»! В моем собственном случае я конечно же вкладываю в это слово несколько иной смысл, разумея не столько самодовольство, сколько изумление при виде себя самого. Поводов для изумления увиденное мною давало более чем достаточно, а вот для одобрения — самую малость. До той минуты я не вполне понимал, как сурово солнце может расправиться с лицом, которое ничем не защищено от почти вертикально бьющих лучей.
Волосы у меня, как тебе хорошо известно, имеют оттенок светлый, но цвета весьма неопределенного. Теперь я к тому же разглядел, что подстригавшая их в канун нашего расставания твоя рука — единственно по причине нашего с тобой уныния — справилась с работой, увы, не лучшим образом и все вышло вкривь и вкось. По прошествии же времени неровности не сгладились, а наоборот, как будто еще больше проявились, так что голова моя, какой я ее увидал, чем-то напоминала десятину худо сжатого жнивья. И поскольку сперва, пока длился мой первый приступ морской болезни, я бриться просто не мог, а потом, когда началась качка, и вовсе боялся, и после еще все тянул и откладывал из опасения причинить боль моей обгоревшей на солнце коже, — нижняя часть моего лица основательно заросла щетиной. Она хоть и не длинная — борода вообще у меня растет медленно, — но какая-то разномастная. Между этими двумя кое-как поросшими участками, назовем их так, то бишь между волосами на голове и бородой, владыка Соль[47] царит безраздельно. Полоска розовой кожи чуть ниже мыска волос надо лбом, называемого еще вдовьим, ясно указывает границу, до которой спускается на лоб мой парик. Ниже этой границы лоб окрасился цветом спелой сливы, от жары в одном месте лопнувшей. Еще ниже нос и щеки — красные, будто огнем горят! Я тотчас понял, как я обманывался, полагая, что, представ в одной рубахе и панталонах, да с этакой физиономией, я сумею внушить почтение к профессии, которой доверено представлять авторитет Святой Церкви! И к тому же — разве это не тот самый случай, когда встречают «по одежке»? Моя «одежка» (пусть так, приму сие название) должна быть строгого черного цвета в сочетании с безупречно белым — цветом выбеленного льна и напудренного парика — вот обязательные принадлежности духовного пастыря. Для офицеров и матросов сего корабля священник без лент и парика ничто, и считаться с ним будут не больше, чем с нищим бродягой.