Прах Энджелы. Воспоминания - Фрэнк Маккорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уносите мальчика, Шеймус, уносите сейчас же.
Он склоняется надо мной и шепчет: о Боже, Фрэнки, мне очень жаль. Вот твоя книжка про Англию. Он тайком пихает ее мне под рубашку и берет меня на руки. Он шепчет, что я легкий, как перышко. Я пытаюсь разглядеть Патрицию, когда мы проходим мимо ее палаты, но различаю лишь пятно темных волос на подушке.
Сестра Рита останавливает нас в коридоре и говорит мне, что я очень сильно ее подвел: она-то надеялась, что я буду вести себя хорошо, ведь мне Господь оказал такую милость, и сотни мальчиков из Братства молились обо мне, и монахини и медсестеры инфекционного отделения так обо мне заботились - даже разрешили родителям навестить меня, а это исключительный случай, и вот как я им отплатил - болтовней с Патрицией Мэдиган. Лежал в койке и читал с ней глупые стишки, прекрасно при этом зная, что любые разговоры между тифом и дифтерией воспрещаются. В большой палате наверху, говорит она, у меня будет предостаточно времени поразмыслить о своих прегрешениях, и мне надо просить у Господа Бога прощения за то, что я не слушался и разучивал какую-то ересь - английский стишок про вора на лошади и про девицу с алыми губками, которая совершает страшный грех, - а мог бы молиться или читать житие какого-нибудь святого. Этот стишок она читала - да уж, потрудилась прочесть - и очень советует мне на исповеди во всем сознаться священнику.
Медсестра из Керри идет за нами, тяжело дыша и хватаясь за перила. Не думай, говорит она мне, что я стану бегать на этот край света всякий раз, как у тебя заболит что-то или зачешется.
В палате двадцать пустых коек, застеленных белыми покрывалами. Медсестра велит Шеймусу положить меня у стены в дальнем углу палаты и проследить, чтобы я ни с кем не заговаривал – если кто вдруг покажется у дверей, хотя это крайне маловероятно, поскольку на всем этаже больше нет ни души. В этой палате, говорит она ему, давным-давно, во времена Великого Голода, лежали больные лихорадкой, и одному Богу известно, сколько народу тут померло – иных так поздно привозили, что ничего нельзя было сделать, разве только омыть перед похоронами, и говорят, что глубокой ночью тут плач слышен чей-то и стоны. Как вспомнишь, вздыхает она, что с нами вытворяли эти англичане, так сердце разрывается. Ладно, пусть не они на картошку вредителей наслали, все равно - они же не потрудились их извести. Какие они безжалостные, бессердечные – не жалели даже детей, которые умирали в этой самой палате. Пока они тут мучились, англичане сидели у себя во дворцах и набивали животы жареной говядиной и отборным красным вином, а у бедных детей рты были зеленые, потому что они жевали траву, Боже спаси нас и сохрани, и не допусти, чтобы голодные времена повторились.
И то верно, жуткие были времена, говорит Шеймус. Он сам нипочем не хотел бы оказаться здесь ночью и видеть все эти зеленые рты. Медсестра меряет мне температуру. Слегка повышенная, говорит она. Теперь тебе надо хорошенько выспаться, тем более что с Патрицией Мэдиган, у которой седого волоса не будет, болтать уже не получится.
Она качает головой и глядит на Шеймуса, и он тоже печально качает головой.
Нянечки и монахини вечно думают, что ты не понимаешь, о чем они говорят. Когда тебе десять, почти одиннадцать, все считают, что ты простак, вроде моего дяди Пэта Шихана, которого роняли на голову. Нельзя ни о чем спрашивать. Нельзя подать вид, что ты понял, почему сестра так сказала про Патрицию Мэдиган – это значит, она умрет, - и надо скрыть, что тебе жаль до слез эту девочку, которая разучила с тобой чудесное стихотворение, хотя монахиня говорит, что оно плохое.
Медсестра говорит Шеймусу, что ей пора, а ему надо вымести ветошь из-под моей койки и протереть полы во всей палате. Вот стерва старая, говорит мне Шеймус, надо же, побежала к сестре Рите и наябедничала, что вы стихи друг дружке читали – так разве можно заразиться через стихи, если только не влюбиться, ха-ха, а это черт возьми вряд ли, ведь тебе сколько? Десять или одиннадцать? Никогда о подобном не слыхивал, чтобы мальца переправляли наверх только из-за стихов, и я даже всерьез подумывал пойти в "Лимерик Лидер", обо всем рассказать, чтоб напечатали эту историю – но меня тут же с работы уволят, едва сестра Рита проведает. Все равно, Фрэнки, в один прекрасный день тебя отсюда выпишут, и ты сможешь читать любые стихи, какие захочешь, а вот Патриция - не знаю, не знаю, Боже спаси нас.
Он узнает про Патрицию через два дня, потому что она встает с койки и идет в туалет, хотя ей велели пользоваться судном, а в туалете теряет сознание и умирает. Шеймус вытирает пол, по щекам у него катятся слезы, и он говорит: такая хорошенькая – и умерла в туалете - вот несчастье, ужасное безобразие. Она очень переживала, Фрэнки, что из-за нее ты читал стихи и попал в другую палату. Она считала, что одна во всем виновата.
Ни в чем она не виновата, Шеймус.
Знаю, и я ей об этом говорил.
Патриции больше нет, и я не выяснил, что стало с разбойником и Бесс, дочерью хозяина гостиницы. Я спрашиваю у Шеймуса, но он совсем никаких стихов не знает, тем более английских. Когда-то давно он помнил одно ирландское стихотворение, но там говорилось про фей, а разбойников там и в помине не было. Однако, он все-таки поспрашивает у ребят в местном пабе – там все время читают что-нибудь вслух, - и расскажет потом мне. А я тем временем могу почитать историю Англии и узнать об их коварстве. Так говорит Шеймус - «коварство», - и я не понимаю этого слова, и сам Шеймус не понимает, но если оно означает все то, что творили англичане, должно быть, это что-то ужасное.
Шеймус приходит мыть полы три раза в неделю, а медсестра каждый день по утрам меряет мне температуру и пульс. С помощью какой-то штуковины, которая висит у него на шее, доктор прослушивает мне легкие. Они все говорят: как поживает наш солдатик? Девушка в синем платье три раза в день приносит еду и все время молчит. Она малость не в себе, говорит Шеймус, лучше ее не трогай.
Дни в июле долгие, а темноты я боюсь. На потолке в палате только две лампочки, и когда уносят поднос с чаем, после того, как медсестра дает мне таблетки, свет выключают. Медсестра велит спать, но я не могу уснуть - мне мерещатся умирающие на всех девятнадцати койках, и рты у них зеленые потому что они ели траву, и все стонут: дайте супа - протестантского, какого угодно супа, - и я накрываюсь подушкой и надеюсь что они не пойдут ко мне и не сгрудятся у постели, протягивая крючковатые пальцы, завывая, требуя шоколадку, которую мама принесла мне на той неделе.
Нет, не принесла – передала, потому что навещать меня теперь запрещено. Сестра Рита говорит, что навещать больных в инфекционном отделении разрешалось лишь в виде исключения, а для меня теперь, после того безобразия со стихами и с Патрицией Мэдиган, никаких исключений делать не будут. Она говорит, что через несколько недель меня выпишут, и теперь моя задача - постараться выздороветь и заново научиться ходить, ведь я в постели пролежал шесть недель, и на следующий день, после завтрака, мне будет позволено встать. Я не понимаю, почему она считает, что мне придется учиться ходить – я ведь уже не маленький; но когда медсестра ставит меня на ноги возле койки, я падаю на пол, и она смеется: видишь, ты снова как маленький.
Я тренируюсь, перехожу от койки к койке, туда и обратно, туда и обратно. Я не хочу быть маленьким. Не хочу больше лежать в этой пустой палате, где нет Патриции, и нет разбойника с дочерью хозяина гостиницы, у которой алые губки, и где призраки детей с зелеными ртами тычут в меня костлявыми пальцами и просят у меня шоколадку.
Шеймус говорит, что один парень в пабе знает все стихотворение о разбойнике целиком, и конец там очень печальный. Если мне интересно, он расскажет - читать за всю жизнь он так и не научился, и стих весь пришлось унести в голове. Он встает посреди палаты и, опираясь на швабру, декламирует.
Tlot-tlot, in the frosty silence! Tlot-tlot in the echoing night!
Nearer he came and nearer! Her face was like a light!
Her eyes grew wide for a moment, she drew one last deep breath,
Then her finger moved in the moonlight,
Her musket shattered the moonlight,
Shattered her breast in the moonlight and warned him – with her death.
Он слышит выстрел и спасается, но когда узнает на рассвете о смерти Бесс, его охватывает ярость и он возврашается, дабы отомстить, но погибает от солдатских пуль.
Blood-red were his spurs in the golden noon; wine-red was his velvet coat,
When they shot him down on the highway,
Down like a dog on the highway,
And he lay in his blood on the highway, with a bunch of lace at his throat.
Шеймус вытирает лицо рукавом и хлюпает носом. И зачем было тебя сюда переводить, подальше от Патриции, ты же и ведать не ведал, что случилось с разбойником и Бесс. Очень грустная история. Я жене рассказал, так она весь вечер проплакала, пока мы спать не легли. Говорит, за что они только разбойника этого убили, от солдат этих чуть ли не все беды на свете, они и к ирландцам жалости не знают. Ну, Фрэнки, если захочешь еще какие-нибудь стихи услышать, ты мне скажи, я их выучу в пабе и принесу в голове.