Время секонд хэнд - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отпуск кончается, я возвращаюсь. Инженер провожает меня до самой Москвы. Я обещаю обо всем рассказать Глебу… Прихожу к нему… У него на столе лежит еженедельник, весь исчеркан, обои в кабинете исписаны, даже на газетах, которые он читал, всюду только три буквы: к… э… в… Большие, маленькие, печатные, прописью. Многоточия… многоточия… Я спрашиваю: «Что это?». Он расшифровывает: кажется, это все? Ну вот, мы расстаемся, и надо это как-то Аньке объяснить. Заехали за ней, а у нее — прежде чем выйти из дому — порисовать! Тут она не успела, сидит в машине и рыдает. А он уже привык к тому, что она такая сумасшедшая, находил, что это талант. Это была уже семейная сцена: Анька плачет, он ее утешает, а я между ними… Так смотрит, смотрит на меня… И я… это всего одна минута… секунда… Я понимаю: он безумно одинокий человек. Безумно! И… я выйду за него замуж… Я должна… (Заплакала.) Какое счастье, что мы не разминулись. Не прошла я мимо. Какое счастье! Он подарил мне целую жизнь! (Плачет.) Значит, я выхожу замуж… Ему страшно, он боится, потому что был уже дважды женат. Женщины предавали его, они уставали… и их нельзя винить… Любовь — это тяжкий труд. Прежде всего, для меня это — работа. Без свадьбы было у меня, без белого платья. Все прошло скромно. А я всегда мечтала, что будет свадьба и белое платье, и я брошу с моста в воду букет белых роз. Такие у меня были мечты.
Он не любил, когда его расспрашивали… Какая-то всегда бравада… чтобы это было смешно… зэковское такое, припрятывание за этим всего серьеза. Планочка другая. Например, никогда не говорил «свобода», а всегда «свободка». «И вот я на свободке». В редкие минуты… Тогда так вкусно, азартно рассказывал… Я просто чувствовала его радости, вынесенные оттуда: как достал куски шины, привязал их на валенки, и у них был этап, и он так радовался, что у него есть эти шины. Однажды принесли полмешка картошки, и где-то на «свободке», когда работали, кто-то дал большой кусок мяса. Ночью в котельной они сварили суп: «И ты знаешь, это было так вкусно! Так замечательно!». Когда освободили, он получил компенсацию за отца. Ему сказали: «Мы вам должны за дом, за мебель…». Насчитали большие деньги. Он купил новый костюм, новую рубашку, новые туфли, купил фотоаппарат и пошел в лучший московский ресторан «Националь», заказал все самое дорогое, пил коньяк, кофе с фирменным тортом. В конце, когда наелся, попросил, чтобы его кто-то в этот самый счастливый момент жизни сфотографировал. «Возвращаюсь уже на квартиру, где жил, — вспоминал, — и ловлю себя на мысли, что счастья не чувствую. В этом костюме, с этим фотоаппаратом… Почему нет счастья? Всплыли в памяти те шины, тот суп в котельной — вот там было счастье». И мы пытались понять… Вот… Где же живет это счастье? Лагерь он не отдал бы ни за что… не поменял бы… Это был его тайный клад, его богатство. С шестнадцати и почти до тридцати лет он был в лагере… Вот посчитайте… Я его спрашивала: «А если бы не посадили?». Отшучивался: «Я был бы дураком и ездил на красной гоночной машине. Самой модной». Только в самом конце… Уже в конце… когда лежал в больнице… Первый раз заговорил со мной серьезно: «Это как в театре. Из зала видишь красивую сказку — убранную сцену, блистательных актеров, таинственный свет, но когда ты попадаешь за кулисы… Сразу за занавесом — обломки каких-то досок, тряпки, недорисованные и брошенные холсты… бутылки из-под водки… остатки еды… Сказки нет. Темно… грязно… Меня провели за кулисы… ты понимаешь?».
…Его бросили к блатным. Мальчик… Что там было, не узнать никому и никогда…
…Неописуемая северная красота! Безмолвный снег… и свет от него даже ночью… А ты — рабочая скотина. Тебя втаптывают в природу, возвращают куда-то назад. «Пытка красотой» — называл он это. Его любимая поговорка: «Цветы и деревья у Него получились лучше, чем люди».
…О любви… Как было у него первый раз… Они работали в лесу. Мимо вели колонну женщин на работу. Женщины увидели мужчин, остановились — и ни с места. Начальник караула: «Давай вперед! Вперед!». Женщины стоят. «Вперед, вашу мать!» — «Гражданин начальник, пустите к мужикам, не можем больше. Выть будем!» — «Вы что? Осатанели! Осточертели!» Стоят: «Никуда не пойдем». Команда: «Полчаса вам. Разойтись!». Вмиг колонна рассыпалась. Но вернулись все вовремя. Точно. Вернулись счастливые. (Молчит.) Где живет это счастье?
…Он там писал стихи. Кто-то донес начальнику лагеря: «Пишет». Начальник позвал к себе: «Сочини мне любовное письмо в стихах». Вспоминал, что тот просил и стеснялся. У него где-то на Урале жила любовь.
…Домой возвращался на верхней полке. Поезд тянулся две недели. По всей России. Он лежал все время наверху, боялся спуститься вниз. Покурить выходил ночью. Страх: попутчики угостят чем-нибудь — расплачется. Разговорятся. И они узнают, что он из лагеря… Приняли его дальние родственники отца. У них была маленькая девочка. Он обнял ее, и она заплакала. Что-то в нем такое было… Он был безумно одинокий человек… И со мной. Я знаю: со мной тоже…
Заявлял теперь всем гордо: «У меня семья». Каждый день удивлялся нормальной семейной жизни, вообще как-то очень этим гордился. Но страх… все равно страх… не умел без него жить. Страх. Просыпался ночами мокрый от ужаса: не допишет книгу (писал книгу об отце), не получит новый заказ на перевод (технический переводчик с немецкого), не прокормит семью. Вдруг я уйду… Сначала страх, а затем стыд за этот страх. «Глеб, я тебя люблю. Если ты захочешь, чтобы я ради тебя танцевала в балете, я буду. Я на все способна ради тебя». В лагере он выжил, а в обычной жизни — рядовой милиционер, остановив машину, мог довести его до инфаркта… или звонок из домоуправления… «Как же ты остался там жив?» — «Меня в детстве очень любили». Нас спасает количество полученной любви, это наш запас прочности. Вот… Только любовь нас спасает. Любовь — это такой витамин, без которого человек не способен жить, у него сворачивается кровь, останавливается сердце. Я была медсестрой… нянькой… актрисой… Я была всем.
Нам повезло, я считаю… Время было важное… Перестройка! Ощущение праздника, конечно. Казалось, что вот-вот куда-то взлетим. Свобода была разлита в воздухе. «Глеб, это твое время! Можно все написать. Напечатать». Прежде всего, это было их время… время шестидесятников… Их торжества. Я видела его счастливым: «Я дожил до полной победы антикоммунизма». Самое главное случилось, о чем он мечтал: коммунизм рухнул. Сейчас уберут большевистские памятники и ленинский саркофаг на Красной площади, улицы не будут носить имена убийц и палачей… Время надежд! Шестидесятники — пускай сейчас что угодно о них говорят, а я их всех люблю. Наивные? Романтики? Да!!! Целыми днями читал газеты. Ходил утром в киоск «Союзпечать» возле нашего дома. С большой хозяйственной сумкой. Слушал радио и смотрел телевизор. Беспрерывно. Тогда все были такие сумасшедшие. Сво-бо-да! Пьянило само это слово. Все мы выросли на «самиздате» и «тамиздате». На слове мы выросли. На литературе. Как мы говорили! Как все тогда хорошо говорили! Я готовлю обед или ужин, он сидит рядом, с газетой, и мне зачитывает: «Сюзан Зонтаг: коммунизм — это фашизм с человеческим лицом… Еще… еще послушай…» Прочли с ним Бердяева… Хайека… Как же мы раньше жили без этих газет и книг? Если бы мы раньше это знали… Все было бы иначе… У Джека Лондона есть рассказ на эту тему: жить можно и в смирительной рубашке, надо лишь ужаться, вдавиться и привыкнуть. И даже можно видеть сны. Так мы жили. Ну а как теперь будем жить? Я не знала — как? — но представляла, что мы все будем жить хорошо. Никаких сомнений… А после смерти нашла в его дневнике запись:
«Перечитываю Чехова… Рассказ “Сапожник и нечистая сила”. Человек продает душу дьяволу в обмен на счастье. Каково же счастье в представлении сапожника? Оно такое — ехать в пролетке, в новой поддевке и хромовых сапогах, чтобы рядом сидела толстая грудастая баба и чтобы в одной руке был окорок, а в другой — четверть хлебного вина. Больше ничего не надо…»
(Задумалась.) У него, видно, были сомнения… Но так хотелось нового. Доброго и светлого, очень справедливого. Бегали счастливые на все демонстрации и митинги… До этого толпы я боялась. Толпизма. У меня было отторжение от толпы, от этих праздничных шествий. Знамен. А тут все мне нравилось… вокруг такие родные лица… Я эти лица никогда не забуду! Скучаю по тому времени, многие, я знаю, скучают. Первая наша турпоездка с ним за границу. В Берлин. Услышав русскую речь, к нашей группе подошли две молодые немки: «Русские?» — «Да». — «Перестройка! Горби!» — стали они обнимать нас. Я вот думаю: где те лица? Где те красивые люди, которых я видела в девяностые годы на улицах? Они что, все уехали?
…Когда я узнала, что у него рак, я всю ночь лежала в слезах, а утром помчалась к нему в больницу. Сидел на подоконнике, желтый и очень счастливый, он всегда был счастливый, когда что-то менялось в жизни. То был лагерь, то была ссылка, то потом началась воля, а вот теперь еще что-то такое… Смерть как еще одна перемена… «Боишься, что умру?» — «Боюсь». — «Ну во-первых, я тебе ничего не обещал. А во-вторых, это будет не скоро». — «Правда?» Я, как всегда, ему поверила. Тут же вытерла слезы и убедила себя, что мне опять надо ему помочь. Больше не плакала… до самого конца не плакала… Приходила утром в палату, и тут начиналась наша жизнь, то мы жили дома, а теперь живем в больнице. Полгода еще прожили в онкоцентре…