Александр Блок. Биографический очерк - Мария Бекетова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
9 марта вечером: «Мама, я собрался после 15-го в отпуск и увижу тебя. С большой тревогой жду телеграмм в ответ на мои, посланные третьего дня утром, – тебе и тете. Природа участвует в происходящем – она необыкновенно ярка и разнообразна…
Если бы я получил успокоительные телеграммы, мне было бы очень хорошо теперь, несмотря на то, что наш фронт – захудалый и Эверт [216] относится к происходящему хуже всех, что отражается на окружающем. – Мы с Идельсоном послали приветственные телеграммы: он – товарищу министра юстиции, а я – министру финансов.
Только бы получить телеграммы. Повторяю это трижды в коротком письме, потому что это все, что мне сейчас надо. Господь с тобой».
Блок беспокоился обо всех нас, не зная, каково настроение толпы и не случится ли чего-нибудь неприятного. Следующее письмо уже из Петербурга.
19 марта вечером: «Мама, сегодня приехал я в Петербург днем, нашел здесь одну тетю, завтракали с ней и обедали, рассказывали друг другу разные свои впечатления. Я довольно туп, плохо все воспринимаю, потому что жил долго бессмысленной жизнью, без всяких мыслей, почти растительной. Здесь сегодня яркое солнце и тает… Несмотря на тупость, все происшедшее меня радует. – Произошло то, чего никто еще оценить не может, ибо таких масштабов история еще не знала. Не произойти не могло, случиться могло только в России.
Минуты, разумеется, очень опасные, но опасность, если она и предстоит, освещена, чего очень давно не было, на нашей жизни, пожалуй, ни разу. Все бесчисленные опасности, которые вставали перед нами, терялись в демоническом мраке. Для меня мыслима и приемлема будущая Россия, как великая демократия (не непременно новая Америка). Все мои пока немногочисленные дорожные впечатления от нового строя – самые лучшие, думаю, что все мы скоро привыкнем к тому, что чуть-чуть «шокирует».
Впрочем, я еще думаю плохо. Я очень здоров, чрезмерно укреплен верховой ездой, воздухом и воздержанием, так что не могу еще ясно видеть сквозь собственную невольную сытость…
Думаю съездить к тебе; вообще, могу пользоваться отпуском месяц».
23 марта: «Мама, три дня я просидел, не видя никого, кроме тети, сознавая исключительно свою вымытость в ванне и сильно развившуюся мускульную систему. Бродил по улицам, смотрел на единственное в мире и в истории зрелище, на веселых и подобревших людей, кишащих на нечищеных улицах без надзора. Необычайное сознание того, что все можно, грозное, захватывающее дух и страшно веселое. Может случиться очень многое, минута для страны, для государства, для всяких «собственностей» – опасная, но все побеждается тем сознанием, что произошло чудо и, следовательно, будут еще чудеса. Никогда никто из нас не мог думать, что будет свидетелем таких простых чудес, совершающихся ежедневно.
Ничего не страшно, боятся здесь только кухарки. Казалось бы, можно всего бояться, но ничего страшного нет, необыкновенно величественна вольность, военные автомобили с красными флагами, солдатские шинели с красными бантами, Зимний дворец с красным флагом на крыше. Выгорели дотла Литовский замок и Окружной суд, бросается в глаза вся красота их фасадов, вылизанных огнем, вся мерзость, безобразившая их внутри, выгорела. Ходишь по городу, как во сне. Дума вся занесена снегом, перед ней извозчики, солдаты, автомобиль с военным шофером провез какую-то старуху с костылями (полагаю, Вырубову – в крепость). Вчера я забрел к Мережковским, которые приняли меня очень хорошо и ласково, так что я почувствовал себя человеком (а не парием, как привык чувствовать себя на фронте). Обедал у них, они мне рассказали многое, так что картина переворота для меня более или менее ясна: нечто сверхъестественное, восхитительное…
Решительно не знаю, что делать с собой. Отпуск у меня до субботы Фоминой (на законном основании), но я бы охотно не возвращался в дружину, если бы нашел здесь подходящее дело. Со вчерашнего дня мои поросшие мохом мозги зашевелились, но придумать я еще ничего не могу, только чувствую, что все можно…
Сейчас мне позвонил Идельсон. Оказывается, он через день после меня совсем уехал из дружины, получив вызов от Муравьева, и назначен секретарем Верховной Следственной Комиссии. Будут заседать в Зимнем дворце. Приглашает меня, не хочу ли я быть одним из редакторов (это значит, сидеть в Зимнем дворце и быть в курсе всех дел). Подумаю. Сейчас (говорит Идельсон) – вся Литейная и весь Невский запружены народом, матросы играют марш Шопена. Гробы красные, в ту минуту, когда их опускают в могилу на Марсовом поле, производится салют с крепости (путем нажатия электрической кнопки). Сейчас пойду на улицу – смотреть, как расходятся».
30 марта: «Мама, вчера я записал себе билет на 9 апреля и надеюсь приехать к тебе 10-го. Люба приехала давно и живет здесь…
Немирович-Данченко прислал телеграмму, приглашает меня в половине Фоминой недели. От тебя я поеду к ним, хотя это время совпадает с окончанием моего отпуска. Это не особенно приятно, потому что своим отпуском я до некоторой степени подвожу других».
Со свойственной ему скромностью Ал. Ал. пишет: «Не думаю, чтобы я был годен вообще на какую-нибудь службу…» и далее: «Я «одичал», отвык как следует думать» и т. д. И работа его в дружине, и дальнейшая деятельность показали, насколько он был «годен к службе»; такие добросовестные, исполнительные и талантливые работники, как он, очень редки, и потому служба его всегда и везде очень ценилась, но только ему-то уж очень она была несвойственна и потому слишком дорого ему доставалась… В конце письма приписка: «Поздравляю тебя с праздником, который в первый раз будет без жандармов».
2 апреля: «Мама, в этом году Пасха проходит так безболезненно, как никогда. Оказывается теперь только, что насилие самодержавия чувствовалось всюду, даже там, где нельзя было предполагать. Ночью вчера я был у Исаакиевского собора. Народу было гораздо меньше, чем всегда, порядок очень большой. Всех, кого могли, впустили в церковь, а остальные свободно толпились на площади, не было ни жандармских лошадей, создающих панику, ни тучи великосветских автомобилей, не дающих ходить. Иллюминации почти нигде не было, с крепости был обычный салют и со всех концов города раздавалась стрельба из ружей и револьверов – стреляли в воздух в знак праздника. Всякий автомобиль останавливается теперь на перекрестках и мостах солдатскими пикетами, которые проверяют документы, в чем есть свой революционный шик. Флаги везде только красные, «подонки общества» [217] присмирели всюду, что радует меня даже слишком – до злорадства.
Третьего дня Немирович-Данченко пригласил нас с Добужинским обедать вместе у Донона, но самому ему неожиданно пришлось уехать… так что мы с Добужинским очутились у Донона вдвоем. Туда же зашли случайно из Зимнего дворца Ал. Бенуа и Грабарь, и мы очень мило пообедали вчетвером; сзади нас сидел великий князь Николай Михайлович – одиноко за столом (бывший человек: он давно мечтал об участии в революции и был замешан в убийстве Распутина) [218] . Подошел к нему молодой паж (тоже «бывший», а ныне – «воспитанник школы для сирот павших воинов»)…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});