Дублинеска - Энрике Вила-Матас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько минут спустя, отпев старую шлюху-литературу, все читают объявление на кладбищенской стене, запрещающее машинам выезжать из Гласневина со скоростью выше чем двадцать километров в час. Слышатся смешки и шутки по этому поводу, возможно, просто чтобы слегка разрядить атмосферу. Чета из Дублина беседует с торговцем сластями. Чуть дальше бродяги мертвенного вида по-прежнему сидят на своей скамейке. Издалека доносится крик чайки, кажется, будто она передразнивает ворон. Или это кричала ворона?
«Пошли отсюда», – сухо бросает Хавьер. Все с готовностью следуют за ним. Снова запевают песню о Милли Блум и поют с такой охотой и радостью, словно внезапно освободились от душившего их кошмара. С них довольно.
Они идут все быстрее и похожи сейчас на людей, возвращающихся домой из похода. За спиной осталась ограда «Улисса» и отрывок оттуда же: «Ворота забелелись впереди: открыты еще. Обратно на этот свет. Довольно тут».
У самых дверей кладбища расположился стариннейший бар «Кавана», также известный под именем «The Gravediggers», «Могильщики». Его нет в романе у Джойса, а между тем и в 1904 году этот бар стоял здесь, прямо у прутьев ограды. Это убогое место, ночами оно должно просто леденить кровь, в этом ни у кого нет ни малейшего сомнения, потому что уже сейчас, сию минуту, в лучах заходящего солнца, кажется – это только первое впечатление, – будто бар подрагивает и скрежещет, словно собирается взорваться.
Действие: после треволнений минувшего дня все идут к «Могильщикам» с твердым намерением опуститься на самое дно. Идут, изнывая от жажды.
Ротонда всегда была отличным поводом выпить.
Завсегдатаи «Могильщиков» превратили бар в самый настоящий пандемониум. В этот час заведение становится в буквальном смысле слова столицей ада, чертогом сатаны и его служителей, городом аггелов. Полная противоположность Пантеону, взять хоть парижский с его изяществом и строгостью линий. Риба снова думает о Франции и обо всем французском. Для него это – проявление недолговечной ностальгии по тем временам, когда он восхищался Парижем. Ах, этот Пантеон, это исполненное покоя пространство, где можно попытаться собрать воедино всех богов.
Поэт Мильтон изобразил столицу ада, Пандемониум, очень маленьким местом. Чтобы попасть туда, демонам пришлось превратиться в карликов. Здесь, в этом дублинском баре, тоже кажется, будто клиенты были вынуждены изрядно уменьшиться, чтобы вместе с другими монстрами разместиться в таком тесном помещении. Любимые звуки завсегдатаев – неумолчный треск бессмысленной болтовни, нечто среднее между хохотом гиен и криками бабуинов – чем визгливее тон, тем замедленнее речь.
Тут все сплошь безбожники, острит бармен по-испански. Он утверждает, что выучился языку в Барселоне. Никто не понял, к чему была его шутка. Каждую ночь они шумят все оглушительней, поясняет бармен, но только нагоняет еще большего тумана. Совершенно непонятно, в каких отношениях должны состоять шум и безбожие, но сейчас не лучший момент, чтобы пытаться это выяснить. В баре оглушительное веселье. Риба, услышавший, наконец, звуки, о которых говорила Бев, воображает, что все они – клиенты и прочие могильщики – отчасти вороны, и каждый вечер они кружат над крышей бара, а потом проникают, просачиваются внутрь через самые невозможные щели этого крохотного адского заведения и принимаются каркать, хрюкать, задираться и горланить похабные песни про Милли Блум и других несуществующих дублинских жительниц, давно уже умерших. Тем временем бар дрожит и сотрясается, и атмосфера пропитана алкогольными парами даже чуть больше, чем полностью.
С тех пор как Риба вышел из больницы, соблазн выпить еще ни разу не был так силен, как теперь, в «Могильщиках». Кто знает, может быть, секретное имя этого бара – «Коксуолд». В ужасе от одной мысли, что он может снова запить, Риба думает, что это адское заведение уже само по себе – угроза его здоровью. Может быть, именно здесь суждено сбыться вещему сну, приведшему его вначале в Дублин, а потом и в эту дыру с воронами, где воздух так же дрожит от ужасного предощущения конца, как и в баре Эль Фаролито из великолепного романа Лаури.
Такое ощущение, думает он, будто все явились сюда прямиком с кладбища, и в это мгновение у него звонит мобильник. Барселонский номер. Это Селия – она говорит ему, что с улицы Арибау звонили его родители и они возмущены тем, что он до сих пор не поздравил их с шестьдесят первой годовщиной свадьбы. Кошмар, думает Риба. Он совершенно забыл, что сегодня за день. Видимо, Дублин чересчур резко освободил его от мягкой родительской диктатуры.
– Где ты? – хочет знать Селия.
– У «Могильщиков». Это бар тут неподалеку.
Наверное, не стоило этого говорить. Не только выпивка, но и самый бар усложняют ему жизнь.
– Не надо, Селия, не плачь. Я не выпил ни глотка.
– Я вовсе не плачу. С чего ты взял, что я плачу?
Внутри чересчур шумно. Он выходит на улицу, чтобы разговаривать без помех. Густой туман постепенно окутывает бар и высокую ограду кладбища. Долгая беседа с Селией, и вот Риба опять совершает неловкость, потому что, описывая «Могильщиков», говорит, что это место очень похоже на мир, ожидающий его после смерти, – на мир по имени ад. «Мне не нравится твое видение другого мира», – говорит она неприятно буддийским тоном. Он тут же пытается сменить тему, но Селия встревожена и хочет убедиться, что он действительно не пьян, и он вынужден тратить время на заверения и увещевания. Наконец, успокоенная, она кладет трубку, и Риба остается один в плотном тумане, сгустившемся у дверей «Могильщиков». Он думает о «Коксуолде» из своего сна. Эта сцена, эти их безутешные слезы у входа в бар – все это было так явно, так убедительно, что по сей день это одно из самых потрясающих воспоминаний его жизни, и совершенно не важно, что вспоминает он собственный сон. Может быть, он и приехал сюда не только ради свидания с Ирландским морем, но и ради того, чтобы встретиться здесь со своими воспоминаниями о непережитом, чтобы прожить мгновение, в котором, так же, как и в давнем сне о Нью-Йорке, кроется нечто, называемое «моментом подлинного ощущения»[42]. Потому что в этих слезах был во всей своей абсолютно полноте заключен весь смысл его существования, вся тайная вселенная его любви к Селии, вся бесконечная радость от того, что он жив, и ужас от того, что два года назад он едва это все не потерял.
Жаль, что здесь нет Селии, для начала он бы сделал несколько добрых глотков, а потом они бы плакали, обнявшись, – растроганные, поверженные наземь у входа в это адское заведение, падшие, но слившиеся навеки в своей любви и в своих рыданиях, – и обрели бы, с милостивого благословения Будды, опыт богоявленности, опыт эпифании и прожили бы свое мгновение в центре мира во всей его полноте.
В «Могильщиках» стоит такой оглушающий рев, что он беседует с Уолтером, пользуясь исключительно жестами. И нет в мире человека, способного его понять, бессилен даже Уолтер, специалист по сурдопереводу. Зато сам он прекрасно знает, что хочет сказать. Он рассказывает Уолтеру, что вся жизнь – это непрерывное разрушение, но что внезапные злосчастия, происходящие с нами по воле случая, те, что мы запоминаем на всю жизнь и виним во всем обстоятельства, а потом в моменты слабости рассказываем о них друзьям, выполняют только декоративную функцию. Куда коварней другие удары, те, что наносятся изнутри, те, что исподтишка разрушают тебя с изнанки, начиная с той самой минуты, когда ты решил стать издателем и отправиться на поиски авторов и, самое главное, своего гения. Это удары сродни сухой и немой боли мы замечаем, только когда уже слишком поздно что-то предпринимать, и тогда мы понимаем, что в каком-то смысле ничего уже не станет таким, каким было, и ты не станешь тем, кем был, а значит, удары достигли своей цели.
Хотя он не выпил сегодня ни глотка, он твердо помнит – может быть, оттого, что впервые после двадцати шести месяцев полного воздержания оказался в насквозь проспиртованной атмосфере, – что самой большой его ошибкой была острая потребность спьяну демонстрировать окружающим, не оставляя им никакого выбора, свою темную сторону, и ради этого он старательно произносил вслух каждую свою мысль, не считаясь с тем, что это может причинить собеседнику боль. Решив раз и навсегда, что привлекательная его сторона и без того видна с первого взгляда, он из кожи вон лез, чтобы показать сторону гадкую. Он делал это, с одной стороны, из потребности ускользнуть от соблюдения протокола, вызывавшего у него настоящую головную боль, а с другой, из желания примкнуть к сюрреалистам, тем самым, изначальным, что утверждали, будто всякая мелькнувшая в голове мысль должна быть немедленно озвучена, и в этом заключается моральный долг человека, потому что таким образом обнажается настоящая личность каждого. Естественно, это, скажем так, задиристое поведение приносило ему одни неприятности – сколько договоров не было подписано, сколько разорвано отношений, в какой мелкий порошок была стерта его репутация. С тех пор как он перестал пить, перешел в другой лагерь и демонстрирует – иногда почти навязчиво – свою привлекательную сторону, он не может избавиться от ощущения, что он потерял самоубийственное, но извечно открытое поле для экспериментов и впал в почти постыдную летаргию, стал до омерзения воспитан и учтив. Как если бы он вдруг перевоплотился в элегантного мошенника, прячущего от других правдивый и трогательный образ своего я. Естественно, он мог бы выпить и снова оборотиться к миру своей неприглядной стороной, но ему невыразимо лень. Для него в тысячу раз важнее чувствовать, что воздержание и трезвость помогает ему вернуть не только трагическое самоощущение, но и найти, как сказал бы Борхес, свой центр, свою алгебру, свой ключ и свое зеркало.