Творимая легенда - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчик краснел. На глазах его блестели слезинки. Дулебов спросил:
– Ну, скажи мне, какая вера на свете самая лучшая?
Мальчик задумался. Шабалов злорадно спрашивал:
– Неужели и этого не можешь сказать?
Мальчик сказал:
– Когда кто искренно верует, это и есть лучшая вера.
– Этакий пень! – с убеждением сказал Шабалов.
Триродов посмотрел на него с удивлением. Сказал тихо:
– Искренность религиозного настроения, конечно, лучший признак спасающей веры.
– Об этом мы поговорим после, – строго завизжал Дулебов. – А уж теперь неудобно препираться.
Триродов улыбнулся и сказал:
– Когда хотите. Мне все равно, когда препираться.
Дулебов, красный и взволнованный, встал со своего кресла и подошел к Триродову. Сказал:
– Мне с вами необходимо переговорить.
– Пожалуйста, – с некоторым удивлением сказал Триродов.
– Пожалуйста, продолжайте, – сказал Дулебов Шабалову.
Дулебов и Триродов ушли в соседнюю комнату. Разговор очень скоро принял резкий характер. Дулебов придумывал дикие обвинения. Говорил запальчиво:
– Я много дурного слышал, но действительность превосходит все ожидания.
– Что же именно дурного? – спросил Триродов. – И в чем действительность превзошла сплетню?
– Я не собираю сплетен, – взволнованно визжал Дулебов. – Я своими глазами вижу. Это не школа, а порнография!
Голос его уже совсем перешел на свинячьи ноты. Он стукнул ладонью по столу. Звякнуло золотое кольцо обручальное. Триродов сказал:
– Я вот тоже слышал, что вы – человек сдержанный. Но сегодня уже не первый раз замечаю ваши порывистые движения.
Дулебов постарался успокоиться. Сказал потише:
– Да ведь это возмутительная порнография!
– А что вы называете порнографиею? – спросил Триродов.
– А уж вы не знаете? – с насмешливою улыбкою отвечал Дулебов.
– Я-то знаю, – сказал Триродов. – По моему разумению, всякий блуд словесный, всякое искажение и уродование прекрасной истины в угоду низким инстинктам человека-зверя – вот что такое порнография. Ваша казенная трижды проклятая школа – вот истинный образец порнографии.
– Они у вас голые ходят! – визжал Дулебов.
Триродов возразил:
– Они будут здоровее и чище тех детей, которые выходят из ваших школ.
Дулебов кричал:
– У вас и учительницы голые ходят. Вы набрали в учительницы распутных девчонок.
Триродов спокойно сказал:
– Это – ложь!
Директор говорил резко и взволнованно:
– Ваша школа, – если это ужасное, невозможное учреждение позволительно называть школою, – будет немедленно же закрыта. Я сегодня же сделаю представление в Округ.
Триродов резко возразил:
– Закрывать школы вы умеете.
Скоро гости сердито уехали. Дулебова всю дорогу шипела и негодовала.
– Субъект явно неблагонадежный, – говорил Кербах.
Глава тридцать третья
Петр и Рамеев приехали к Триродову вместе. Рамеев не раз говорил Петру, что он был очень резок с Триродовым и что это надо чем-нибудь загладить. Петр соглашался очень неохотно.
Речь опять зашла о войне. Триродов спросил Рамеева:
– Вы, кажется, видите в этой войне только политический смысл?
– А вы его разве отрицаете? – спросил Рамеев.
– Нет, – сказал Триродов, – очень признаю. Но, по-моему, кроме глупых и преступных деяний тех или других лиц, есть и более общие причины. У истории есть своя диалектика. Была бы война или не была бы, все равно, в той или иной форме непременно произошло бы роковое столкновение, начался бы решительный поединок двух миров, двух миропониманий, двух моралей, Будды и Христа.
– В учении буддизма есть много сходства с христианством, – сказал Петр, – только тем оно и ценно.
– Да, – сказал Триродов, – на первый взгляд немало сходного. Но в существенном эти два учения – полярно противоположны. Это – утверждение и отрицание жизни, ее да и нет, ирония и лирика. Утверждение, да, – христианство; отрицание, нет, – буддизм.
– Мне кажется, что это слишком схематично, – сказал Рамеев.
Триродов продолжал:
– Схематизируем для ясности. Настоящий момент истории для этого особенно удобен. Это – зенитный час истории. Теперь, когда христианство вскрыло извечную противоречивость мира, теперь и происходит обостренная борьба этих двух миропониманий.
– А не борьба классов? – спросил Рамеев.
– Да, – сказал Триродов, – и борьба классов, насколько в социальную борьбу входят два враждебные фактора – социальная справедливость и реальное соотношение сил, – общественная мораль, – она всегда статична, – и общественная динамика. В морали – христианский элемент, в динамике – буддийский. Слабость Европы в том и состоит, что ее жизнь давно уже пропитывается буддийскими по существу началами.
Петр сказал уверенно, тоном молодого пророка:
– В этом поединке восторжествует христианство. Не историческое, конечно, не теперешнее, – а христианство Иоанна и апокалипсиса. И восторжествует оно тогда, когда уже дело будет казаться погибшим и мир будет во власти желтого антихриста.
– Я думаю, это не так будет, – тихо сказал Триродов.
– Что же, по-вашему, восторжествует Будда? – досадливо спросил Петр.
– Нет, – спокойно возразил Триродов.
– Дьявол, может быть? – воскликнул Петр.
– Петя! – укоризненно сказал Рамеев.
Триродов слегка склонил голову, словно смутился, и сказал спокойно:
– Мы видим два течения, равно могучие. Странно думать, что одно из них победит. Это невозможно. Нельзя уничтожить половину всей исторической энергии.
– Однако, – сказал Петр, – если не победит ни Христос, ни Будда, что же нас ждет? Или прав этот дурак Гюйо, который говорит о безверии будущих поколений?
– Будет синтез, – возразил Триродов. – Вы его примете за дьявола.
– Это противуестественное смешение хуже сорока дьяволов! – воскликнул Петр.
Скоро гости уехали.
Кирша пришел без зова, смущенный и встревоженный чем-то неопределенно. Он молчал, – и черные глаза его горели тоскою и страхом. Подошел к окну, смотрел, – и, казалось, ждал чего-то. Казалось, что он видит далекое. Темные, широко раскрытые глаза словно были испуганы странным, далеким видением. Так смотрят, галлюцинируя.
Кирша обернулся к отцу и тихо сказал, странно бледнея:
– Отец, к тебе гость приехал, очень издалека. Как странно, что он в простом экипаже и в обыкновенной одежде! Зачем же он сюда приехал?
Слышен был скрип песчинок на дворе под шинами въехавшей во двор коляски. Кирша смотрел мрачно. Непонятно, что было в его душе, – упрек? удивление? ужас?
Триродов подошел к окну. Из коляски выходил человек лет сорока, с очень спокойными, уверенными манерами. Триродов с первого же взгляда узнал гостя, хотя раньше никогда не встречался с ним в обществе. Знал его хорошо, но только по его портретам, по его сочинениям, по рассказам его почитателей и по статьям о нем. В юности завязались было кое-какие отношения через знакомых, но скоро порвались. Даже не удалось повидаться.
Триродову почему-то вдруг стало как-то неопределенно весело и жутко. Он думал:
«Зачем он ко мне приехал? Что ему от меня надо? И как он мог вспомнить обо мне? Так разошлись наши дороги, так мы стали чужды один другому».
И было волнующее любопытство:
«Увижу и услышу его в первый раз».
И бунтующий протест:
«Слова его ложь! Проповедь его – бред отчаяния! Не было чуда, и нет, и не будет!»
Кирша, очень взволнованный, быстро убежал. Жуткое, чуткое ощущение одиночества охватило Триродова липкою сетью, опутало ноги, серым заткало взоры.
Вошел тихий мальчик и, улыбаясь, подал карточку – большой кусок картона и на нем, под княжескою короною, литогравированная надпись:
ЭММАНУИЛ ОСИПОВИЧ
ДАВИДОВ
Голосом, темным и глубоким от подавленного волнения, Триродов сказал мальчику:
– Проси.
Досадливый настойчиво повторялся в уме вопрос, – безответный:
«Зачем, зачем пришел? Что ему от меня надо?»
Жадно-любопытным взором глядел он, не отрываясь, на двор. Отчетливые, неторопливые слышал шаги, все ближе, – как будто судьба идет.
Открылась дверь. Вошел гость, князь Эммануил Осипович Давидов, знаменитый писатель, мечтательный проповедник, человек знатного рода и демократических воззрений, любимый многими, обладающий тайною удивительного обаяния, влекущего к нему сердца.
Лицо очень смуглое, явственно нерусского типа. Скорбная черта слегка опущенных в углах губ. Короткая, остро-обрезанная, рыжеватая бородка. Волосы рыжевато-золотящиеся, слегка волнистые, остриженные довольно коротко. Это удивило Триродова: на портретах он видел князя Давидова с длинными, как у Надсона, волосами. Глаза черные, пламенные и глубокие. Глубоко затаенное в глазах выражение великой усталости и страдания, которое невнимательный наблюдатель принял бы за выражение утомленного спокойствия и безразличия. Все лицо и все манеры гостя выдавали его привычку говорить в большом обществе, даже в толпе.