Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна - Ольга Трифонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только один черноволосый, с фигурой подростка, его помнила по Нью-Йорку, — вице-консул, должность скромная, но, хотя держался незаметно, в тени, было понятно, что персона значительная. Так вот только один он назвал Виталеньку выдающимся профессионалом, человеком бесстрашным не только при выполнении заданий родины, но и дома проявлявшим честь и достоинство, что было большой редкостью.
Слабое движение произошло в гнусном полутемном зале при этих словах. Наверное, щуплый имел в виду добровольную отставку Виталеньки.
Потом долго ехали по кольцевой до Киевского шоссе, потом через пустынное пространство, пока не оказались на таком же голом пустыре, но с могилами. Глина пудовыми комьями прилипала к ногам, рядом рычал маленький экскаватор, роя впрок могилы.
Но здесь их поджидал автобус со шторами на окнах, из него вышли чисто одетые, гладкие солдаты с автоматами и маленький военный оркестр.
Музыка играла душераздирающе, она чувствовала, как спазм сжимает горло — «Больше никаких похорон», автоматная очередь ударила в уши, закашлялась от синего едкого дыма, не думала, что от стрельбы столько вони и гари.
Вот и все.
Дядя Вова сказал: «Мне объяснили. На Калужку, а там на знак. Сказали, что вдова просила быть».
Отступать некуда. Все стали разворачиваться, а дядя Вова почему-то двинул вперед. На вопрос ответил, что незачем возвращаться на Окружную, он знает хитрый выезд прямо на Калужку.
Был настроен таинственно, похмыкивал многозначительно, покрякивал, давал понять, что желает прокомментировать похороны. Но ей не хотелось никаких разговоров, она вспоминала, что, когда в сорок третьем великий режиссер приехал морочить головы американским евреям, сопровождал его по стране Виталенька. Режиссер очень смешно рассказывал о поездке.
Было лето, они сидели на заднем дворике под венецианским окном кабинета Генриха на втором этаже. Прикормленные Генрихом белки носились вверх и вниз по стволу клена и цокали. Мадо лепила бюст режиссера, они с Эстер накрывали чай, кто-то был еще… Еще был Бобби, они потом сфотографировались все вместе. Мадо не хотела, стеснялась слишком открытого топа, да, это был Бобби, он приехал из пустыни, потому что у него уже были неприятности с контрразведкой, Луиза просила уточнить, по возможности, какие.
Соседка принесла пирог с малиной, с ней пришла ее восьмилетняя дочка. Девочка приходила каждый день, — Генрих помогал ей по арифметике, за это получал ириску. Почему-то решать задачку вызвался Бобби. Наклонившись к девочке и поднеся сложенные лодочкой ладони ко рту (привычка или деликатность туберкулезника?), очень весело объяснил ход решения, получил ириску… Пирог был очень вкусный… Генрих спросил: «Он слоеный?» Почему-то переглянулись с Бобби и засмеялись… Перекатывая ириску во рту, Бобби сказал: «Я думал, моей слойке понадобится семьдесят слоев, а он заработал на пятьдесят седьмом слое»…
Дядя Вова, не дождавшись вопроса, вдруг стал вспоминать, как в тридцать шестом ездил помогать матери вот сюда, где поворот на «Коммунарку», здесь было подсобное хозяйство НКВД, и мать работала в теплице, огурцы там даже зимой росли, а вот этот поворот направо жуткий, там была дача Ежова и маленькая следственная тюрьма, но расстреливать привозили из Москвы, в основном военных, а в тюрьме нарком допрашивал — вроде развлечения на отдыхе.
Увлекшись рассказом, дядя Вова, видимо, потерял какой-то ориентир, поехал медленней, вглядываясь в знаки. Беспокоило его и поведение машины, он все поглядывал на приборный щиток, где горел красный сигнал.
— Вроде сюда. Ну вот и хорошо, а то генератор барахлит.
Свернули на лесную, но хорошо расчищенную дорогу. Никаких признаков близкого жилья, она указала на эту странность, но дядя Вова сказал загадочное:
— Им признаков и не нужно. Зачем им признаки.
Но вдруг впереди возникла широкая пустая площадка, за ней, припорошенная снегом, огромная гора мусора.
— Ексель-моксель, не туда приехали! Надо возвращаться на шоссе.
Дядя Вова стал разворачивать машину, но она дернулась и заглохла.
— О, е!
Дядя Вова копался в моторе, она начала замерзать, а день истаивал. Деревья там, за свалкой, казались уже черными, влажный крупный снег перешел в мелкую колючую крупу. Химическим цветом малинового киселя отливало на закате небо.
Она ходила вокруг машины, постукивая друг о друга подошвами сапог. Ситуация поганая, придется бросать здесь машину и идти к шоссе. Там дядя Вова найдет, кто отбуксирует (опять траты и, наверное, немалые), а она будет добираться до Москвы. Какие уж там поминки!
Слабый шорох. Что-то мелькнуло на гребне свалки, еще шорох — большой тощий пес пробежал совсем близко и сел на дороге, отрезая отступление.
Она вгляделась: собак было много, и они окружили их. Дикая стая.
«Смешно: избежав электрического стула, быть загрызенной собаками на подмосковной свалке».
Круг очень медленно, но сужался. Было понятно, что кричать, отпугивать бессмысленно. Когда дядя Вова бросил какой-то железный предмет, псы, сидевшие на дороге, даже не шелохнулись.
Они забрались в машину, чтоб обсудить ситуацию.
— Пробиться, конечно, можно, — неуверенно сказал дядя Вова, — я возьму железяку, прут какой-нибудь, их здесь полно, дам вам и пробьемся.
Он открыл дверь и тотчас захлопнул.
— О, е! Да они уже здесь!
Она посмотрела в окно: с ее стороны сидели трое. Сидели напряженно, вытянувшись вперед, как перед броском.
«А почему как — именно перед броском».
Решили подождать минут пятнадцать, вдруг случится чудо и кто-нибудь приедет, а потом «пробиваться к своим». У дяди Вовы под ногами всегда была монтировка.
Она плохо представляла себе, как это у них получится «пробиться к своим», но дядя Вова сказал, что, прикрывая ее, будет отбиваться от нападающих.
— А как можно прикрыть с четырех сторон?
Вопрос остался без ответа. И все же она почему-то верила, что они спасутся, и только жалела, что и у нее нет железяки.
— Я выскочу первым и успею ухватить для вас, я присмотрел, — успокоил дядя Вова.
И когда он сказал: «Пора, скоро стемнеет», послышался звук мотора и минуты через три (она отметила по часам на щитке) показался военный студебеккер с брезентовым верхом. Такие машины она от Комитета закупала для России в сорок четвертом и сорок пятом в Детройте.
Дальним светом грузовик осветил их машину и свалку. Из кабины выскочил военный и выстрелил в воздух.
Потом, пока солдаты сгружали и бросали на свалку какую-то дрынду, она сидела в теплой кабине грузовика, а офицер с дядей Вовой склонились под капотом.
На даче никто, кроме Луизы, не заметил их опоздания.
— Что-то случилось? — спросила Луиза в прихожей.
— Потом расскажу.
— Твой шофер пусть погреется на кухне. Выпьет чаю. Там распоряжается хозяйка.
Хозяйка была остроносой, с седеньким пучочком и впалым ртом. Но улыбка хорошая и с дядей Вовой обошлась уважительно.
Проводила в туалет. Старый бревенчатый дом из вечной лиственницы. На стене плакатик с просьбой бросать бумагу в ведро. Ведро рядом, полное обрывков туалетной бумаги, но странно — просьба продублирована на английском и французском. Не тупой перевод, а хороший слог, разговорный.
Прошла через анфиладу комнат с добротной старой, но разномастной мебелью. Длинный стол и в углу — маленький. За длинным столом шумно, Луиза раскраснелась то ли от выпитого, то ли от пребывания там, на поле, на свежем воздухе.
За маленьким столом разговаривали негромко и замолкали, когда за большим возникала пауза.
Еще один знакомец — долговязый со странными белесыми, какими-то акульими глазами. Эти глаза хорошо помнит по Нью-Йорку, он работал в Амторге, посещал Русский дом и, кажется, приятельствовал с князем Кугушевым.
Поймала на себе взгляд того, с мальчишеской фигурой, и вспомнила его фамилию — Языков, конечно, не настоящая фамилия, а глаза у него хорошие, печальные глаза. Может, потом будет случай спросить у него, как Петр Павлович и тот армянин, который был ее первым куратором, да и, конечно, как Бурнаков и жив ли он.
Странно, что Петра Павловича нет, но ведь он ездит в черной «Волге» с шофером, весь в золотом шитье. Ему эта компания, наверное, уже не подходит. По сравнению с Виталенькой он был жидковат, а вот выбился в первачи. Виталеньку погубила любовь, Генриха тоже, и Виталенька понимал это, поэтому уже в Москве, когда встречались на днях рождения Луизы, говорил о Генрихе с теплотой, вроде бы неуместной для человека постороннего.
Ей очень хотелось поговорить с Луизой, но ее соседка, когда-то красивая женщина, теперь измученная недугом и одетая странно — в нелепые старые клетчатые брюки, купленные давно где-нибудь в Швеции или Норвегии, эта соседка вдруг пристала с рассказом о каком-то художнике, живущем в ее доме на Фрунзенской, под крышей на чердаке.