Избранные диалоги - Платон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
{D} Мысль бога питается разумом и чистым знанием, как и мысль всякой души, которая стремится воспринять то, что ей подобает, поэтому она, когда видит сущее хотя бы время от времени, любуется им, питается созерцанием истины и блаженствует, пока небесный свод, описав круг, не перенесет ее опять на то же место. В своем круговом движении она созерцает самое справедливость, созерцает рассудительность, созерцает знание, не то знание, которому свойственно возникновение, {E} и не то, которое меняется в зависимости от изменений того, что мы теперь называем бытием, но то настоящее знание, что заключается в подлинном бытии. И, насладившись созерцанием всего, что является подлинным бытием, душа снова опускается во внутреннюю область неба и приходит домой. По ее возвращении возничий ставит коней к яслям, задает им амброзии и вдобавок поит нектаром.
Такова жизнь богов. Что же до остальных душ, то у той, {248} которая всех лучше мчалась вслед богу и уподобилась ему, голова возничего поднимается в занебесную область и несется в круговом движении по небесному своду, но ей не дают покою кони, и она с трудом созерцает сущее. Другая душа то поднимается, то опускается — кони рвутся так сильно, что она что-то видит, а чего-то не видит. Вслед за ними все остальные души жадно стремятся кверху, но это им не под силу, и они носятся по кругу в глубине, {B} топчут друг друга, напирают, пытаясь опередить одна другую. И вот возникает смятение, борьба, от напряжения их бросает в пот. Возничим с ними не справиться, многие калечатся, у многих ломаются крылья, и, несмотря на крайние усилия, все они остаются лишенными созерцания сущего и, удалившись, питаются только представлениями.142
Но ради чего так стараются увидеть поле истины? А потому, что там, на лугах, есть самая подходящая пища для лучших сторон души, {C} пища, которой и питается природа пера, возносящего душу. Закон же Адрастеи143 таков: та душа, которая, став спутницей бога, увидит хоть частицу истины, остается невредимой вплоть до следующего кругооборота, и если она каждый раз сможет сделать то же самое, то ей никогда и ничто не будет грозить. Когда же она будет не в силах сопутствовать богу и видеть сущее, но, постигнутая какой-нибудь случайностью, исполнится забвения и зла и отяжелеет, а отяжелев, утратит крылья и падет на землю, тогда есть закон, {D} чтобы при первом рождении она не вселялась ни в какое животное. Душа, видевшая всего больше, попадет в зародыш будущего философа и любителя красоты, преданного Музам и Эроту; вторая за ней — в царя, соблюдающего законы, в человека воинственного или способного управлять; третья — в государственного деятеля, в хозяина, в дельца; четвертая — в того, кто усердно занимается упражнением или врачеванием тела; пятая по порядку будет вести жизнь прорицателя или причастного таинствам; {E} шестой по порядку пристанет быть поэтом или подвизаться в каком-нибудь ином роде подражательных искусств, седьмая станет ремесленником или земледельцем, восьмая — софистом или демагогом; девятая — тираном. Из всех них тому, кто проживет, соблюдая справедливость, достанется лучшая доля, а тем, кто ее нарушит, — худшая.
Но туда, откуда она пришла, никакая душа не возвращается в продолжение десяти тысяч лет, потому что не окрылится раньше этого срока, {249} за исключением души человека, искренне преданного философии или сочетавшего с ней любовь к юношам; эти души окрыляются за три тысячелетних кругооборота, если три раза подряд изберут для себя такую жизнь, и на трехтысячный год отходят. Остальные же, завершив свою первую жизнь, предстают перед судом, а после приговора суда одни отбывают наказание, сошедши в подземные темницы, другие же, кого Дике освободила от груза и вознесла в одну из областей неба, {B} ведут там такую жизнь, какой заслужили, когда пребывали в человеческом образе. На тысячный год и те и другие являются, чтобы получить новый удел и выбрать себе вторую жизнь, и избирают какую кто хочет. Тут и жизнь животного может получить человеческая душа, а душа того животного, что было когда-то человеком, снова внедрится в человека; но душа, никогда не видавшая истины, не примет такого облика, ведь человек должен постигать общие понятия, {C} складывающиеся из многих чувственных восприятий, но сводимые разумом воедино. А это есть припоминание того, что некогда видела наша душа, когда она сопутствовала богу, свысока смотрела на то, что мы теперь называем бытием, и, поднявшись, заглядывала в подлинное бытие. Поэтому, по справедливости, окрыляется только разум философа, память которого по мере сил всегда обращена к тому, в чем и сам бог проявляет свою божественность. Только человек, правильно пользующийся такими воспоминаниями, всегда посвящаемый в совершенные таинства, {D} становится подлинно совершенным; и так как он стоит вне человеческой суеты и обращен к божественному, то, конечно, толпа будет увещевать его, словно безумного, не разглядев его восторженности.
Вот к чему пришло все наше рассуждение о четвертом виде исступления: когда кто-нибудь смотрит на здешнюю красоту, припоминая при этом красоту истинную, он окрыляется, а окрылившись, стремится взлететь, но, еще не набрав сил, он наподобие птенца глядит вверх, пренебрегая тем, что внизу, {E} — вот причина его исступленности. Из всех видов восторженности этот — недаром он и самого высокого происхождения — самый лучший и для того, кто ею обладает, и для того, кто разделяет ее с ним. Причастный к такому исступлению любитель прекрасного называется влюбленным. Ведь, как уже сказано, всякая человеческая душа по своей природе бывала созерцательницей подлинно сущего, иначе она не вселилась бы {250} в это живое существо.
Припоминать подлинное сущее, глядя на то, что есть здесь, нелегко любой душе: одни лишь короткое время созерцали тогда то, что там; другие, павши сюда, под чужим влиянием позабыли, обратившись к неправде, на свое несчастье, все священное, виденное ими раньше. Мало остается таких душ, у которых память достаточно сильна. Всякий раз, увидев что-нибудь подобное тому, что было там, они бывают до того поражены, что уже не владеют собой, но при этом сами не знают, {B} что с ними творится, потому что не могут как следует разобраться в своих чувствах. В здешних подобиях нет отблеска справедливости, воздержности и всего прочего, что ценно для души, и не многим удается, да и то с трудом, подходя со своими несовершенными орудиями144 к этим отображениям, узнать, что в них отображено.
Сияющую красоту можно было видеть тогда, когда мы вместе со счастливым сонмом видели своим взором блаженное зрелище, одни — следуя за Зевсом, другие — за прочими богами, и приобщались к таинствам, которые по праву можно назвать самыми блаженными, {C} и совершали их, сами еще непорочные и не испытавшие зла, ожидавшего нас в будущем. Допущенные к видениям непорочным, простым, неколебимым и счастливым, мы созерцали их в чистом сиянии, чистые сами и еще не отмеченные, словно надгробием, той оболочкой, которую мы теперь называем телом и не можем сбросить, как улитка — свой домик.
Надо благодарить память, ибо это она заставляет нас тосковать о том, что было тогда, — отчего мы сейчас так подробно говорили об этом. {D} И красота, как мы сказали, сияла нам среди того, что там было; когда же мы пришли сюда, то стали воспринимать ее сияние всего отчетливее самым отчетливым из наших чувств, а из телесных чувств, которые достаются нам здесь, самое острое — это зрение. Но и ему не дано видеть чью-либо разумность, иначе если бы когда-нибудь нам явился зримый воочию образ ее ли, или другого свойства, достойного любви, то он вызвал бы в нас сильнейшую страсть. А теперь только {E} одной красоте выпала на долю способность быть зримой и внушать любовь. Человек, не посвященный недавно в таинства или испорченный, не слишком сильно стремится отсюда туда, к самой красоте: он видит здесь нечто одноименное с нею и при взгляде на него не испытывает благоговения, но в поисках наслаждений стремится, как четвероногое животное, покрыть и оплодотворить и не боится, {251} не стыдится грубо и дерзко гоняться за наслаждениями вопреки природе. Между тем человек, только что посвященный в таинства, долго созерцавший тогда все, что там было, при виде божественного лица, точного подобия той красоты, или совершенного тела, сперва трепещет, охваченный страхом, вроде того, что тогда испытывал там, затем он смотрит на него с благоговением, как на бога, и если бы он не боялся прослыть совсем исступленным, то стал бы совершать жертвоприношения своему любимцу, словно изваянию или богу. Когда же тот взглянет на него, он сразу меняется, и, как в лихорадке, его бросает в пот и в необычный жар.