"Притащенная" наука - Сергей Романовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поразительно то, что Лысенко – тщедушный (в научном смысле) человек – сумел не только практически остановить развитие биологической науки, генетики прежде всего, но и отбросить ее на долгие десятилетия на задворки мировой научной мысли.
Между тем генетика – одна из немногих наук, в развитии которой русские ученые еще в 20-х годах добились впечатляющих успехов. Но она слишком сложна для восприятия «народными академиками», к тому же оперирует понятиями, вовсе им чуждыми, – гены, хромосомы, мутация. Зачем весь этот буржуазный бред, когда люди, строящие социализм, нуждаются в хлебе уже сегодня, и советские аграрии, вооруженные самым передовым в мире мичуринским учением, обеспечат страну хлебом «без ген и хромосом».
Американский генетик Чарльз Давенпорт писал 17 декабря 1936 г. на имя Государственного секретаря США [368]: «Я часто рассказываю американским студентам по специальности “генетика человека” о том, что Россия ушла далеко вперед по сравнению с США в этих исследованиях». И далее: «… мешать работе таких людей, как Вавилов, равносильно не только национальному самоубийству, но и удару в лицо цивилизации».
Мы не зря во вводном разделе к этой книге, да и в первой главе столь подробно останавливались на тех национальных «осо-бостях», которые приобрела завезенная в Россию еще Петром Великим европейская наука. И главное – в том, что все свои национальные своеобразия она получила как итог активного отторжения русским миросозерцанием европейского практицизма, дотошности и конкретности.
Абсолютно прав профессор В.П. Филатов, что «популярнос-ти “мичуринской стороны” лысенковщины – а такую популярность нельзя отрицать – способствовали некоторые глубокие традиции нашей отечественной культуры. В частности, нельзя не видеть здесь явной близости того образа науки, который отстаивался рядом представителей радикальной (прежде всего народнической) мысли, с одной стороны, и утопически-консервативной, с другой. В рамках этих традиций космокритический пафос преобразования и регуляции природы по разумному плану был тесно увязан с критикой специализированной, оторванной от народной жизни “кабинетной”, “городской” науки, являющейся плодом “западной”, “протестантс-кой” культуры» [369].
От такого противопоставления оставался всего один шаг до «всеобщей науки», «науки для всех», понятной любому, даже неучу. Наука оказывается при этом «всеобщим делом», а не привилегией кабинетных затворников, отгородившихся своими фолиантами от народа. Так, у родоначальника своеобразного философского течения – русского космизма, Н.Ф. Федорова «всеобщее знание» оказывается синонимичным «сельскому» и оно – это знание – должно опираться не на лабораторный эксперимент, а на «всеобщее наблюдение», которое, само собой, должно питать не какую-то там конкретную, а «всеобщую науку». Научный опыт ставят вообще все люди «в естественном течении природных явлений» [370].
Понятно, что сама атмосфера послереволюционного погрома способствовала реактивизации этих, мягко скажем, странных идей. Они оказались милы сердцам марксистов-диалектиков, для которых всегда рассуждения о деле были куда важнее самого дела. А уж когда поднялась волна борьбы за национальные приоритеты и стали сражаться с чуждым советской науке западным влияниям, доехали, как говорится, до точки. Так, академик М.Б. Митин, «философский попугай» мичуринской биологии 9 марта 1949 г. в «Литературной газете» воспитывал другого философа Б.М. Кедрова. Тот «ляпнул» в одной из своих работ о Д.И. Менделееве, что наш знаменитый химик боролся за интернационализм в науке. М.Б. Митин этого стерпеть не мог: «Эти рассуждения Б. Кедрова чудовищны и ничего общего с марксизмом-ленинизмом не имеют. Марксизм-ленинизм учит, что в классовом обществе нет и не может быть “единой мировой науки”, нет и не может быть “единого мирового естествознания”» [371]. Как все это увязать с русским космизмом Федорова, например? Понятия не имею. Скорее всего, никак.
И все же, если оставить в стороне этот давно канувший в историческое небытие безграмотный лепет, то остается вполне резонный вопрос, который задавали себе многие историки драмы советской биологической науки, – почему социально-политическая и экономическая идеология большевизма сфокусировалась именно на генетике? Почему она стала пострадавшей стороной? [372]
Мне думается, что пострадала все же вся советская наука, а не только биология. Генетика оказалась лишь самой яркой и трагической страницей истории советской науки. Причина та, о которой мы только что писали: в смертельном единоборстве здесь сошлись два взаимоисключающих образа науки – традиционно-европейский, силой насаждавшийся в русской почве еще Петром I, и отторгавшей его «народной науки», притащенной большевиками. Лидером традиционалистской европейской биологической науки в СССР был академик Н.И. Вавилов. Лидером «народной мичуринской биологии» – академик Т.Д. Лысенко.
Не будем к тому же упрощать ситуацию: оба эти лидера – фигуры колоритные, яркие, талантливые. За спиной каждого – армия сторонников. Открытое противостояние Вавилова и Лысенко, длившееся более 10 лет, стало трагедией шекспировского масштаба. В ней участвовали и герои, и злодеи, и предатели, и перебежчики, и раскаявшиеся, и доносчики, и льстецы, и правдоискатели. Одним словом, трагедия науки стала личной драмой многих тысяч честных (и не очень) ученых. Но главное все же – в другом. Строившийся большевиками «от ума» социальный строй оказался мертворожденной утопией. И прежде всего он был несостоятелен экономически. Страна жила нищей полуголодной жизнью. После нескольких лет нэпа с 1928 г. народ получил продовольственные карточки. Его попросту было нечем кормить.
Власти требовали от ученых повышения урожайности основных сельскохозяйственных культур. Требовали скорейшего выведения новых урожайных сортов. Генетики отвечали: на это необходим отведенный природой срок. Сторонники «мичуринской биологии» готовы были отрапортовать уже ближайшей осенью. Так интеллектуальный потенциал и моральный облик лидеров двух альтернативных начал в биологии, выйдя на социально-политический уровень, стали объектом выбора политической элиты страны. Ясно, что выбрали то, что проще.
Лысенко, само собой, нельзя воспринимать только как агрессивного агронома-недоучку. Нет. Он был зловещим социальным явлением, злокачественной опухолью, приобретенной биологией в нездоровом советском климате. Она, собственно говоря, и вырасти могла только на этой почве.
Коли так, то возникает еще один вопрос, который задал философ Б.Г. Юдин. Можно ли считать такие явления, как лысенковщина, наукой? «Во всяком случае, основной тезис многих критиков лысенковщины – это то, что она была не наукой, а шарлатанст- вом» [373]. Сам Б.Г. Юдин считает, что лысенковщина – все же наука или, в нашей терминологии, она является характерным проявлением советской обезмысленной науки. Время ее зарождения и расцвета совпало с годами взбесившегося ленинизма и, конечно, недобитые остатки буржуазных русских ученых ничем не могли сдержать напор рвущихся к власти шариковых. Старая классическая генетика не имела иммунитета против этого как бы самозародившегося вируса.
* * * * *И все же, как появилась лысенковщина? На чем она произросла? Отвечая кратко, можно сказать: на нереальности большевистских планов и большом желании все же внедрить их в жизнь. Власти от науки были далеки, они ее не понимали. Но были вынуждены кормить народ и требовали от специалистов повышения урожаев да еще в недееспособных коллективных хозяйствах. Подлинные ученые, что мы уже отметили, таких посулов дать не могли. Но уже подросла плеяда наспех обученная на рабфаках специалистов советской генерации, их было значительно больше, чем тех, кто кропотливо трудился на опытных делянках и в лабораториях. Они прочно усвоили только одну заповедь: раз партия сказала, так тому и быть. И они обещали в кратчайшие сроки поднять урожайность до невиданных ранее высот. Причем это не патологический авантюризм, это авантюризм от недоученности.
И среди них объявился трудолюбивый и не без способностей биолог, который искренне уверовал в свой метод яровизации (В дальнейшем на базе этого метода родилось учение академика Лысенко, а уж из него вылущилась особая «наука колхозно-совхозного строя»). Можно, конечно, называть Лысенко «бесом» и, развивая далее образность Достоевского, приписывать ему «ложный ум» [374], но только это ничего не даст для осознания неизбежности появления на определенном этапе социалистического строительства явления подобного лысенковщине.