Последний из ушедших - Баграт Шинкуба
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интересно, где сейчас Наташа Лоуба? На прошлое письмо мое из Ленинграда не ответила, была где-то на авиационных сборах. А отсюда ей не напишешь, слишком далеко занесла меня судьба в моих поисках убыхского языка, слишком далеко, иногда самого оторопь берет — как далеко.
По желтой дороге пустыни
Наш караван в тридцать верблюдов и два десятка лошадей двигался пустыней. Слышался заунывный звон колокольчиков. Нас, караванщиков, было полсотни человек. Вот уже месяц, как мы находились в пути, выйдя из многолюдного и шумного Каира.
Так и вижу, дад Шарах, как впереди всех нас на черном арабском коне в белом башлыке и бурнусе едет Исмаил Саббах. Поджар, легок, вынослив. Он родом из племени бедуинов и чувствует себя среди барханов как дома. Чуть позади с обеих сторон покачиваются в седлах его телохранители. Они понимают хозяина с полувзгляда и с полуслова. Подаст знак «умрите!» — умрут, не раздумывая. Сейчас караванщики — разношерстная гурьба, но приказ Исмаила Саббаха для всех закон. Ослушаешься — прикончит.
Когда-то мальчишкой, не имея ломаного гроша за душой, пристал он к каравану и с тех пор пристрастился к опасному кочевому торговому промыслу. Один мираж с малолетства возникал перед ним в логовище песка — деньги. И дикий малый достиг сокровенной мечты: стал караван-баши. В пустыне для нас он бог и царь. У каждого свой владыка. Есть такой и у Исмаила Саббаха. Это Керим-эфенди из Каира, знатный купец, известный богач, не брезгающий темными сделками. Когда я впервые встретился с Исмаилом Саббахом, ему шла вторая половина жизни. Высокого роста, смуглый, с черными, лоснящимися усами, с зелеными, как у тигра, глазами. Я назвал его глаза зелеными — это не совсем так, ибо имели они одну странную особенность: меняли свой цвет по нескольку раз в день. Я не слышал, чтобы вожатый каравана ото всей души, беззаботно рассмеялся. Смеясь, он скалил желтые зубы, издавая звук, похожий на звериный рык, но радости при этом на лице его не было.
Сказано, дад Шарах: «Когда терпение ушло, подошла могила». Видно, на беду мою, судил мне рок великое терпение, потому что еще жив. Рожденный в горах, где буйствовала вечнозеленая растительность, я, битый и тертый как кремень, очутился в пустыне, голой, как пах мула, бесплодного животного. Ты не успеваешь записывать, мой дорогой? Стану рассказывать не так скоро. А может, тебе надоела моя болтовня? Ну, коли нет, так пусть твой карандаш следует за моим языком…
На оконечности мыса Карабурун*[13]стояла старая тюрьма, где некогда вешали пиратов. Осужденный шариатским судом на смерть, я ожидал исполнения приговора пятый месяц. Это значит, что я умирал каждый день. «Скорее бы все кончилось», — взывала измаянная душа. Одного я не ощущал — раскаяния за убийство Селим-паши. Ни тогда, сидя в темнице, ни потом, за всю долгую жизнь свою. Закованный в кандалы, обреченный, перебирая, как черные четки, события последних лет, я думал не о боге, а беспокоился о сестрах, о Фелдыш, об отце с матерью. Живы ли еще они? Тревожился о судьбе Маты и Магомета. Что сталось с ними? Стены тюрем немы. Глухо доносился рокот моря. Спросил бы у волн, да языка их не знал.
И вдруг однажды в полночь, когда облака сновиденья перенесли меня в страну убыхов, со скрежетом открылась дверь камеры. На пороге стоял надзиратель тюрьмы с незнакомым мне моряком. Каждый держал трепещущую свечу.
— Вот — гляди! Буйвол — не человек! Такого, если откормить, запрягать можно.
— А ну, повернись! Согни руку! Нагни шею! — Моряк ощупал меня.
«Прикидывают, выдержит ли петля?» — подумал я с похолодевшим сердцем.
Появился вооруженный стражник и приказал:
— Выходи!
Гремя кандалами, я, повинуясь, очутился за порогом тюрьмы. На дворе лил проливной дождь. Над морем метались тучи.
В свете молнии с берегового скального обрыва я заметил внизу шхуну под парусами. Вскоре я очутился в ее трюме. Тот моряк, что ощупывал меня в камере, оказался ее капитаном. Я сразу догадался, что надзиратель тюрьмы продал меня ему, как скотину. Что стоит списать смертника: мол, повесился, а труп выброшен в море. Такое частенько случалось… Казалось, я должен был радоваться внезапному повороту событий, раз избежал смерти, но меня ждало рабство. А раб — не человек, с ним можно поступать, как заблагорассудится хозяину: его воля — закон. Пока есть силы и работаешь как вол — кормит. Обессилел — пристрелит. Жаловаться некому.
Невольничья шхуна, соблюдая осторожность, взяла направление на Каир. Там перекупил меня у капитана шхуны купец Керим-эфенди. Он, сидя в кресле на балконе загородного дома, окинул меня наметанным взглядом и сказал по-турецки:
— Мне доподлинно известно твое прошлое. Слышал, что для тебя убить человека все равно что зарезать петуха. Оттоманский паша, видно, не первая твоя жертва. Скольких ты отправил на тот свет — не спрашиваю. Пусть остается на твоей совести. Ты уроженец Кавказа, не так ли?
Я кивнул в ответ.
— Египет знает абхазцев. Когда-то в давности двенадцать абхазок, став женами знатных каирских мужей, можно сказать, управляли Египтом. Их потомки приняли фамилию Абаза. Люди из этого рода здравствуют и поныне. — Купец плутовато улыбнулся. — Если абхазские девушки обладали государственной сообразительностью, то их соплеменник сумеет выплыть из моря с рыбой в зубах. Тебе, парень, повезло: должны были отрубить голову, но она на месте. Я купил ее. Но если не подчинишься… В твоих интересах не делать этого.
И вручил он меня Исмаилу Саббаху. Так превратился я в караванщика.
И отныне именовался «абаза», что по-арабски значило «абхазец». И вправду я наполовину был абхазцем. Вначале мне поручили кормить и поить верблюдов, вьючить и развьючивать грузы. Убыхи искони имели дело с лошадьми, и отродясь не видел я верблюдов. Приступив к непривычной работе, я с неприязнью смотрел на горбатых уродов, но потом привык к ним и стал с уважением относиться к этим неприхотливым, умным и выносливым, словно войлоком покрытым, животным. Они не раз выручали нас во время песчаных смерчей и даже спасали от гибели.
Боже, каким беззащитным, маленьким и слабым кажется человек среди сыпучего безмолвия бесплодных песков! Бродяга ветер — собрат стервятника — свистит, наметая сифы*,[14]напоминающие лезвие сабель. Сколько раз за восемь лет пришлось мне пересекать пустыню, в которой погребено несчетное число душ. Похоронят здесь человека, а через час и могильного холма уже нет. Смело, развеяло. Разинет поутру восток огненную пасть — и до самой темноты стоит такое пекло, что испытавшему его ад не страшен. Каждая капелька воды в бурдюках из бычьей кожи — на учете. А ночью холод пробирает до костей. Но костра не разведешь — не из чего.
Мертвую равнину, где гремучие змеи меняют кожу, Исмаил Саббах знал как свои пять пальцев. По золотой орде песков он не однажды прокладывал пути из Каира во многие уголки Африки. Ты хочешь, дад Шарах, знать, что за товары были в наших тюках? Сверху, для вида, шелка, утварь, коврики для совершения намаза и другие безобидные, полезные изделия. Но основными товарами, что скрывались в тюках и переметных сумах, были опий и порох. Закон запрещал торговлю такими вещами, но для Керима-эфенди и Исмаила Саббаха это не было препятствием. Если накрывали с поличным — откупались. Я тебе уже поведал, дад Шарах, что цвет глаз у вожатого каравана менялся не раз на дню, но и сам он то становился воркующим голубем, хоть клади его за пазуху, то взъяренным барсом. Чтобы купить подешевле ценный алмаз, золото или амбру, он готов был вывернуться наизнанку. Казалось, любезнее покупателя не сыскать во всей Африке.
— Хорошо плачу, мой царь, хорошо! Пусть твои болезни падут на меня, если считаешь, что даю не настоящую цену! — уговаривал он несговорчивого продавца.
И когда ему удавалось выгодно приобрести драгоценность, он испытывал истинное счастье и был так доволен, как не был бы доволен, если бы даже воскресали все умершие его родственники. Но во гневе он становился зверем, особенно если вызвавший его гнев был человеком низкого звания.
Однажды затерялся кожаный мешочек с медным ковшиком для варки кофе. Исмаил взял одного из караванщиков на подозрение:
— Где вещь?
— Не могу знать, мой повелитель!
— Ты продал ее, собака!
Мы стали умолять взбесившегося караван-баши, чтобы он не наказывал невиновного. И упали перед Исмаилом Саббахом на колени.
— На дерьме одного верблюда могут поскользнуться другие, — огрызнулся он.
И, выхватив из-за пояса турецкий нож, метнул его прямо в сердце обвиняемого. Раздался предсмертный хрип, и бедный невольник бездыханно распластался у ног убийцы, который на расстеленной по соседству кошме сел глодать баранью ляжку. Ел, благодушно причмокивая, губы лоснились, глаза сощурились и из багровых стали желтыми.