Последний из ушедших - Баграт Шинкуба
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вешний сад был словно начинен клочьями облаков — цвели деревья. «Как может радоваться приходу весны этот сад, если в нем льют слезы мои сестры? Как может распевать в нем соловей, как глухой, не слыша их стонов? Как молния не испепелила до сих пор Селим-пашу?» — в яростном недоумении сетовал я на равнодушие природы, крадучись вдоль садовой стены.
Магомет приоткрыл мне железную дверь, и я проскользнул внутрь.
— Держись вон той тропинки, — шепотом напутствовал он меня.
Я шел, как на охоте, тихо, почти не дыша, вглядываясь в просветы между ветвями. В глубине сада белел трехэтажный дворец. Он показался мне опустевшим: не звучали голоса из его окон и никто не выходил из дверей. Приблизившись к нему, я скрылся в кустарнике. Справа слышался плеск воды. Нетрудно было догадаться, что рядом бьет фонтан. Вдруг крайняя дверь отворилась и двое пожилых мужчин вышли из дома. По одежде одного из них я определил, что он кызляр-ага*.[12]Что-то сказав друг другу, они разошлись и исчезли. Вскоре показались девушки. Они по одной и по две спускались по мраморной лестнице в тенистые заросли сада. Было ясно, что это наложницы паши. Все они были молоды и хороши собой, правда лица их бледностью своей напоминали растения, выросшие в пещере. Среди девушек я не увидел сестер. Две, прошедшие вблизи меня, говорили на каком-то языке, которого я доселе не слышал. И вдруг мой взгляд упал на третью девушку, одиноко следовавшую за ними. Свет померк в моих глазах, сердце словно провалилось в ледяную бездну: это была Фелдыш. Не своим голосом я позвал ее:
— Фелдыш!
Мое внезапное появление настолько ошеломило ее, что слова застыли у нее в горле, и Фелдыш смотрела на меня в остолбенении, с открытым ртом. Ее замешательство длилось секунду, а потом она безо всякой радости, что видит меня, и словно даже не удивляясь моему появлению, спросила:
— Это ты, Зауркан?
— Фелдыш, не пугайся, я спасу тебя!
— Я не пугаюсь, я давно пережила все свои страхи. Должно быть, ты ищещь сестер? Джуна еще слаба. Она полоснула себя стеклом по горлу. Куна не хочет оставлять ее одну… Мы жертвы одного шайтана.
— О господи, как ты попала сюда?
— Уже четыре года, как я здесь. Купленное заморское деревце сажают не там, где оно само хотело бы расти.
Взяв ее за плечи и приблизив лицо к ее лицу, голосом, обретшим твердость, я сказал:
— Мой долг вызволить отсюда сестер и тебя!
— Сестрам твоим я передам, что видела тебя. А меня вызволять поздно… — И, уронив голову на грудь, заплакала. — Я покойница. Ты опоздал! И не прикасайся ко мне, я хуже прокаженной. Прощай, Зауркан!
И, закрыв лицо руками, она повернулась и быстрыми шагами направилась к женщинам, прогуливающимся поодаль.
Обмякнув, словно все мои кости вдруг оказались раздробленными, и ухватившись рукой за ветку, я стоял в состоянии какой-то отрешенности. Постепенно мой взор стал улавливать, что слуги шныряют между дворцом и фонтаном. Углубившись в гущу деревьев, я увидел фонтан в каменной узорчатой чаше. Над плещущими струями стояла радуга. Около фонтана под лиственным шатром люди расстелили мохнатый ковер, усеяли его подушками, а в середине поставили мягкое кресло. Затем принесли низкие столики, на которых лежали яства и возвышались серебряные кувшины.
Вскоре появился в сопровождении двух прислужников Селим-паша. Я узнал его сразу, ибо видел однажды в имении Шардына, сына Алоу. Это был коротышка, похожий на обрубок, с редкой бородой, почти безбровый, отчего его припухлые веки напоминали черепашьи. Лысую, как тыква, голову прикрывала красная феска. Старик был в годах, но телом еще крепок. Резво семеня, он подошел к креслу и опустился в него. Двое, очевидно, самые доверенные слуги, встали по бокам. Один из них, развернув бумагу, что-то начал читать паше, откинувшему голову на спинку кресла. Одна рука его, в которой были янтарные четки, лежала на толстом животе, а другой он пощипывал редкую бороденку.
И чем дольше я глядел на него, тем ненависть сильнее переполняла меня.
Слуга дочитал бумагу и поклонился. Паша бросил какое-то слово и махнул рукой. Прочитавший бумагу свернул ее и направился ко дворцу. Другой слуга, взяв кувшин, наполнил бокал и на маленьком подносе подал его паше, но тот, откинувшись в кресле, полулежал в сладкой дреме. Слуга поставил бокал на столик. Безумная решимость толкнула меня вперед. В один миг я как гром с ясного неба возник перед пашой. Он вылупил на меня глаза. Его ошеломило возникновение вооруженного человека, и он заерзал в кресле. Побелевшее лицо покрылось потом.
— Как посмел ты, разбойник, явиться сюда? — с плохо скрываемым страхом закричал паша.
— Нет, я не разбойник, я брат двух сестер, опозоренных тобой! Если не хочешь умереть, отпусти моих сестер, паша!
Его глаза испуганно бегали, и он заметил, что моя рука легла на рукоять кинжала.
— На помощь! — завопил паша.
Слуга, что стоял рядом, словно его ударили по голове, закричал и кинулся к дворцовым дверям.
Я понял, что сейчас появится дворцовая стража. Паша боком выполз из кресла и стал пятиться к окружавшему фонтан бассейну. Делать было нечего. Я схватил пашу за глотку и всадил ему в грудь свой кавказский кинжал по самую рукоятку. Старик захрипел, и я столкнул его в воду, где плавали золотые рыбки. По воде пошли багровые разводы, и мне почему-то вспомнилось море, черные дни переселения и прибитые к берегу трупы махаджиров. Все ближе слышались крики. Мне было уже все равно. Какое-то безразличие охватило меня. Окровавленный кинжал выпал из руки, и я не поднимал его. Наверно, можно было бы уйти от преследования и с помощью Магомета бежать, но мне почему-то даже не пришло это в голову. Меня окружили стражники. Я не сопротивлялся. Так, со связанными руками, под дулами ружей я переступил порог тюрьмы. Сегодня — третий день, как я привожу в порядок свои записи. А Зауркан отдыхает, хотя, по-моему, отдыхать у него нет желания. Он слишком долго молчал и из своей столетней жизни все еще не рассказал мне и половины. Несколько раз за те две недели, что я у него, мне даже начинало казаться, что он боится умереть, не успев договорить всего, что сохранилось в его памяти. Конечно, когда мысленно сопоставляешь его рассказ то с одной, то с другой исторической датой, понимаешь, что он иногда что-то путает и меняет местами то, что было раньше, с тем, что было позже, но все равно память у него удивительная, а ум живой и страсти еще не отгорели в его столетнем, старческом и все-таки еще могучем теле.
У меня такое чувство, что не только эти две недели, но уже давным-давно никто, кроме Бирама, не переступает порог его дома. И может быть, еще и оттого, что он так одинок, ни новое время, ни новые слова почти не существуют для него. Он живет как на кладбище и ходит по своему прошлому словно по узким тропинкам среди могил, живой среди мертвых…
Завтра с утра, мы уже договорились, он продолжит свой рассказ; я наконец сегодня к вечеру уже привел хотя бы в относительный порядок все записанное до сих пор, кончая его горьким рассказом о судьбе женщин-горянок. Кисть руки ломит от карандаша, сижу, шевелю в воздухе занемевшими пальцами, а мысли мои далеко отсюда, дома, в Абхазии. Его рассказ о горянках почему-то с особенной отчетливостью заставил меня именно сегодня вспомнить нашу Уардскую школу, теперь белую, каменную, трехэтажную, а когда-то, когда я пошел в первый класс, маленькую, деревянную, двухкомнатную, такую же маленькую в моей памяти, какими мы были тогда сами — тридцать мальчиков и девочек из нашего села.
Сейчас в ней учатся пятьсот детей. Помнится, Карбей Барчан, нынешний директор, а тогда такой же первоклассник, как и я, называл мне в прошлом году эту цифру, которой он очень гордился. Мы тогда съехались на пятнадцатую годовщину нашего выпуска, не все, конечно, но многие: два агронома, три учителя, один горный мастер из Ткварчели, я — лингвист и главная знаменитость нашего выпуска, Наташа Лоуба, наша первая во всей Абхазии женщина-летчица. Конечно, чтобы стать летчицей, ей потребовался характер, тем более что отец Наташи, Ислам, как на грех, был у нас самым прилежным молельщиком нашей сельской святыни Киач. Она тоже считалась у нас чудотворной, вроде убыхской Бытхи, и, как утверждал видевший это своими глазами Ислам, иногда по ночам в особо ответственные исторические моменты летала по воздуху и возвращалась на свое место. Но одно дело — летающая святыня, а другое дело — летающая дочь. Да еще такая, которую чуть не выгнали из аэроклуба, когда она среди бела дня на своем «У-2» однажды во время сельского схода прилетела и опустилась на нашей большой поляне за окраиной села. Злые языки потом долго еще рассказывали, будто бы Ислам сгоряча принял собственную дочь за вернувшуюся из очередного полета святыню Киач. Скорей всего, на старика возводили напраслину, но наши уардцы больно уж любят посмеяться, особенно когда шутка сама просится на язык. Они еще долго потом, как только увидят над горами какой-нибудь самолет, зубоскалили над Исламом — звали его: «Скорей, скорей иди, смотри, святыня летит!»