Потому и сидим (сборник) - Андрей Митрофанович Ренников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дело в том, видите ли, – начал он, – что приехал сюда из Швейцарии один мой приятель, которому для его литературных работ необходимо побывать в различных парижских кабачках, понаблюдать ночную жизнь. Попросил он меня, как старожила, сопровождать его во всех этих странствованиях, все расходы, конечно, принял на свой счет.
Сначала все шло мирно и гладко. Отправились мы первым делом в Латинский квартал в один из погребков, где обыкновенно бывают апаши[148]. Приехали, закусили, выпили немного… И видим, целая апашеская компания врывается. Кепки на затылке, шарфы болтаются, рожи преувеличенно вызывающие… Американцы и американки, которые рядом за столиками сидели, так и растаяли. Какая-то компания голландцев от восторга охать даже начала.
Сидит мой приятель, впился в апашей, следит за каждым движением, время от времени что-то записывает в тетрадочку. А я улыбаюсь, толкаю его в бок, тихо говорю:
– Брось, Саша. Ведь, это же свои.
– Какие свои?
– Да русские. Один – гусар, отлично его знаю, на Ситроене вместе служили. А другой – мировой судья… Очень почтенный.
Приятель не поверил сначала. Смотрит, как апаши свои шарфы на американок накидывают, голландцев по плечу похлопывают, из-под какого-то бразильца стул ногой вышибли. Записывает мой друг, записывает. И вижу я: один из апашей подходить к нему, чокнуться хочет.
– Здравствуй, Сережа, – шепчу я на ухо апашу. – Ну, как твои заработки? Са ва?
– Ради Бога… Молчи…
– Говорят, тысячи две-три в месяц имеешь. Правда? Позвольте вас, господа, познакомить. Полковник Журавкин. Николаев…
Посидели мы в погребке еще полчаса. Приятелю, вижу, уже скучно. Записную книжку спрятал, стило тоже. И все на дверь поглядывает.
Бросили мы апашей, решили ехать дальше, в сторону гар д-Орлеан, во вновь открытый турецкий ночной ресторан.
Но вижу я, что здесь что-то неладно. Турецкий оркестр сидит в углу, на каких-то странных инструментах наигрывает, но мелодия – русская. Не то казачок, не то «Ой, не ходи, Грыцю». Только темпы изменены и синкопы введены для отвода ушей.
– Саша, а, ведь, и здесь, по-моему, наши, – говорю, наконец, я. – Подожди записывать. Эти турки безусловно не турецкого происхождения.
– Почему ты так думаешь?
– Во-первых, музыка… А, во-вторых, посмотри на этого гарсона в феске. Малоросс!
Кликнули мы гарсона, стали заказывать по-французски какое-то турецкое блюдо, а приятель Константинополь вспомнил, по-турецки начинает беседовать:
– Буюрунуз, эффендым.
– Комман?
– Емяк истериум. Фияти кач дыр, не веречигим?
– Ги-ги!.. – испуганно улыбается турок, постепенно отходя от стула и стараясь скрыться в толпе. – Якши. Бон!
– Это, черт знает, что такое! – стоя у выхода возле величавого араба-швейцара, с сердцем произносит приятель. – Неужели ты все-таки уверен, что метр д-отель – присяжный поверенный?
– Уверяю, Саша. Дмитрий Андреевич Кончиков.
– Безобразие… Едем, в таком случае, в китайский кафешантан.
– Ну, и поезжайте, скатертью дорога, – слышим мы ворчание швейцара-араба. – Не беспокойтесь, плакать не будем.
В китайском кабачке просидели мы не очень долго. Приятель уже немного выпил, я тоже. И когда среди публики разыгрывалась пантомима, Саша воспользовался случаем, протянул руку к голове приблизившегося китайского артиста и легко сдернул косу.
– Болван! – прошипел артист. Но затем, спохватившись, нацепил косу, улыбнулся и стал по-китайски объяснять публике, что теперь в Китае косы стригут:
– Непунда, несунда, мсье! Кианг-си, тун бао, шанхай куан! – весело пояснил он.
Кончили мы наш этнографический объезд негритянским оркестром возле Пигалль. И, вот, здесь-то и произошла та странная история, о которой я хотел рассказать. Саша был уже на взводе, я, хотя и меньше, но тоже. Просидели мы за столиком до утра, с недоверием слушали музыку, хитро переглядывались, и решили, в конце концов, вывести негров на чистую воду, но только не в присутствии публики, а с глазу на глаз.
Наступил, наконец, момент, когда оркестр начал собираться домой. Мы с Сашей оделись, вышли на улицу, стали ждать. И, вот, видим – идут они целой гурьбой.
– Здравствуйте, земляк! – вежливо снял шляпу Саша, подходя к барабанщику. – Позвольте представиться: Журавкин.
Негр устало оскалил зубы, поздоровался, что-то пробормотал негритянское.
– Господа! – продолжал Саша, шествуя среди черных музыкантов и предоставив мне плестись сзади процессии. – Я воображаю, как вам это трудно, – дудеть и грохотать целую ночь напролет. Верно?
Негры удивленно загудели, кто-то хрипло рассмеялся.
– Не желаете раскрывать инкогнито? – начал постепенно сердиться Саша. – Ну, что ж, ваше дело. Только я вижу, господа, что барабанщик, судя по открытой улыбке, честнее вас всех. Земляк, скажите откровенно: как ваша фамилия?
– Быр бури вертаса.
– Нет, нет. Ты мне это оставь. Быр бура. Земляк! Умоляю!
– Эхты бакуба чамбара.
– Бакуба? Опять? Имя-то, отчество, по крайней мере, если стесняетесь. Не желаете? В таком случае, господа, я сейчас вас всех носовым платком разоблачу. Вот, если вы, например, Федор Степанович, то на платочке, когда потру физиономию, сейчас же все, как на ладони и выступит. Дайте вашу мордашку, Федор Степанович. Не хотите? Ну, щеку только… Что? Ажана? Ладно. Пожалуйста, пусть ажан. Все равно. Только удивляюсь – своему соотечественнику так отвечать! Который можно сказать, всей душой… У которого от национального чувства огонь в груди разгорелся… Мсье! Силь ву пле! Все равно. Я так дела не оставлю. В комиссариат? Идем в комиссариат. Но Федор Степанович от меня не уйдет.
Александр Геннадьевич смолк. Придвинулся к столу, взялся снова за чай.
– Ну, хорошо… – удивленно заговорила Анна Николаевна. – А в чем же… странная история, Александр Геннадьевич? Русские оказались?
– Вот в том то и дело, что нет, Анна Николаевна. Представьте, пришли мы в комиссариат, ажан ведет, приятель скандалит, барабанщик тоже на дыбы лезет… И когда стали составлять протокол – мы с Сашей так и обомлели. Вся компания – чистокровные негры! Понимаете? В Париже… В негритянском оркестре… С черной кожей… Одеты в экзотические костюмы… И вдруг, не русские, а негры! Разве не изумительно?
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 15 апреля 1929, № 1413, с. 2.
Рассадники просвещения
Читаешь газетную заметку о том, что в Нью-Йорке двое преступников изобрели в период долговременного пребывания в тюрьме какую-то особую, чрезвычайно экономную, гидравлическую машину, – и чувствуешь невольную зависть.
Господи! Хоть бы пожить в подобных условиях годика два, три, солидной литературной работы!
Можно было бы написать что-нибудь в роде «Войны и мира»… «Божественной комедии»… В крайнем случае, «Горе от ума».
А то суетишься на воле, скачешь, размениваешься на мелочи, и нет ни одного часа свободного для крупных замыслов, для углубления в мировые проблемы.
С одной стороны, вечная забота о хлебе насущном. С другой стороны – гости.
Как только хлеб добыл, сейчас же кто-нибудь приходит на огонек. Как только огонек потушен, сейчас все мысли о новом хлебе.
А в придачу ко всему этому, – городской шум, грохот, правила для пешеходов, звонки, метро, трамваи, автобусы.
Уши заняты шумами. Глаза – рекламами. Внимание – переходом через улицу. И весь организм от окружающих токов превращается не то в конденсатор, не то в аккумулятор.
Идешь и чувствуешь,