Тысяча свадебных платьев - Барбара Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я быстро собираю все, что мне для этого необходимо: белую свечу, бумагу с ручкой, чашу с водой, другую чашу – с солью, иголку и моток белых ниток. И, разумеется, платье. Зажигаю свечу и закрываю глаза, потом начинаю дышать медленнее, ожидая, когда мне что-то придет в голову. Записываю несколько слов, тут же их вычеркиваю, снова начинаю писать, уже жалея, что мало уделяла внимания наставлениям Maman о том, как писать заклинания. Времени у меня так мало – а надо же еще и успеть оберег вшить. Я вновь пытаюсь что-то сочинить.
Наконец я готова творить заклинание. Но ладони у меня влажные, и трудно удержать в пальцах иглу. В голове звучит недовольный, ворчливый голос Maman: «Ты даже не приготовилась как надо, прежде чем начать! И заклинание у тебя корявое и чересчур безличное. И стежки выходят отвратительные». Причем каждое слово тут – сущая правда. И все же я, закончив наконец, откладываю иглу и оцениваю взглядом свою работу.
Сквозь даль времен и расстояний,
Сквозь горечь тяжких испытаний,
Пусть отзвук душ двоих влюбленных
Звучит навеки единенным.
Неаккуратное шитье – само по себе скверно, но меня к тому же угораздило и несколько раз уколоться иглой, отчего на подкладке лифа остались маленькие пятнышки крови. И в этом мне видится некое предзнаменование. Оставшуюся нить я сжигаю в огне свечи и задуваю пламя. По маминым стандартам, моя работа далеко не на высоте, – но я сделала все, на что у меня хватило сил. Остальное уже в руках судьбы.
Глава 22
Солин
Для эффективности воздействия нужно хорошо знать свои техники и чувствовать, когда и что применить. Заговор на счастье – это заклинание, использованное для создания возможностей, то есть серии случайностей, призванных помочь изначальной судьбе, в то время как наведение очарования и внешнего блеска – суть инструменты обмана, предназначенные для искажения естественного хода событий.
Эсме Руссель. Колдунья над платьями
28 августа 1943 года.
Париж
Когда Энсон наконец просыпается, я, уже одевшись, сижу в кресле у окна. Он с трудом открывает глаза, и уголки рта у него лениво приподнимаются, растягиваясь в американскую улыбку, которая мне уже так полюбилась. Я пытаюсь улыбнуться в ответ, но у меня не получается. Единственное, о чем я сейчас способна думать – это как тикает время, унося минуты прочь.
В потемках он одевается, после чего идет следом за мной на кухню. Выскребя совсем жалкие остатки кофе, который еще до начала войны запасла Maman, я готовлю две почти полные чашки. Вкус у напитка немного затхлый – но это лучше, чем ничего, и им вполне можно запить галеты с джемом, которые служат нам завтраком.
В один прием осушив свою чашку, Энсон относит ее в раковину.
– Пора, – буркает хмуро. – Скоро солнце встанет.
Я молча киваю, не полагаясь на свой голос. Боюсь, что, стоит мне раскрыть рот, и я стану умолять его позволить мне остаться – а этот вопрос мы уже прошли.
Энсон тоже мне кивает:
– Я подожду внизу у выхода.
В последний раз пройдясь по нашей квартире, я проверяю, закрыты ли окна, и выключаю везде свет. Хотя это и нелепо – ведь я все это оставляю позади. Какая мне разница, заявится ли сюда кто-то другой? Отныне все это больше не мое. Закрыв дверь в спальню, я спускаюсь вниз.
Энсон стоит у входной двери, выглядывая через щелку между затемняющими шторами. Когда я оказываюсь уже внизу лестницы, он оборачивается и хмуро смотрит на мои пустые руки.
– А где твой чемодан?
Я указываю на коробку для платья недалеко от его ног.
Он взглядывает на коробку, затем снова на меня:
– Что, картонная коробка?
– Это коробка для платья, – поправляю я, как будто это все объясняет.
– Солин, тебе нельзя с этим ехать. Тебе нужен нормальный чемодан.
– У меня нет нормального чемодана.
– Но это совсем не годится. Тебе нужно что-то более крепкое. И то, что тебе будет удобно нести. – Он с силой проводит пальцами по волосам. – У тебя что, нет чего-либо другого?
– Я поеду с этим.
Энсон бросает взгляд на часы и угрюмо кивает:
– Ладно. Пошли. Ничего только не говори. Просто опусти голову и иди. Что бы ни случилось, иди, не останавливаясь, до самого госпиталя. Транспорт будет ждать тебя там.
У меня все внутри опускается.
– А разве не ты меня повезешь?
Энсон отводит взгляд:
– Нет.
– Почему? Ведь ты этим занимаешься! Ты же обычно всех перевозишь!
– Не в этот раз.
Я впериваюсь в него недоуменным взглядом:
– Ты должен был меня предупредить. Если бы я знала…
Он обрывает меня одним лишь взглядом.
– Сама знаешь, как это работает, Солин. Существуют жесткие правила, чтобы защитить ячейку. Я на этот раз слишком близок к объекту… слишком близок к тебе. Я использовал свои связи, чтобы привести все это в действие, но, как только мы дойдем до госпиталя, я должен буду отойти в сторону. Ради безопасности всех и каждого. Понимаешь?
На лице его сейчас то выражение, что появляется порой: будто он просто щелкнул выключателем и погасил разом все чувства. Я уже видела это выражение прежде, но никогда это не было обращено ко мне. Я напряженно склоняю голову, словно подражая такой бесчувственности его лица.
– У водителя будут твои документы. Всю информацию ты должна хорошо запомнить. Даты, места – в общем, все. Отныне – и как минимум до прибытия в Соединенные Штаты – ты Ивонн Дюфор из Шартра. Произнеси.
– Ивонн Дюфор, – повторяю я с оцепеневшим лицом. – Из Шартра.
– Умница. У тебя все получится. А теперь поцелуй меня. Потом на это времени уже не будет.
Я позволяю Энсону крепко обхватить меня руками, сама, однако, стою напряженно, держа между нами коробку. Я не желаю его целовать. Мне хочется наброситься на него с упреками – и не за то, что он отсылает меня прочь (я понимаю сама, что должна уехать), а потому, что он сейчас со мной так холоден. И из-за той опасности, в которой он окажется, как только я уеду. Ведь гестаповцы уже забирали его однажды для беседы. И они не оставят его в покое, пока не добьются своего. А если не добьются по-хорошему – его арестуют.
От такой мысли у меня пробегает по телу холодок, и это напоминает мне, сколько всего стоит сейчас на кону. Что я должна быть храброй и внести свой вклад в дело Сопротивления – пусть даже этот вклад сейчас в том, чтобы незаметно исчезнуть. Но когда Энсон, убрав в сторону коробку, наконец крепко прижимает меня к своей груди, я вовсе не чувствую в себе храбрости. Я приникаю к нему, хватаясь за его рубашку, и слезы неудержимо льются по лицу. Боль от тоски по нему уже сейчас слишком сильна.
Наконец Энсон отстраняется от меня.
– Все. Надо уже идти. Но сначала я хотел бы кое-что тебе дать. – Торопливо шагнув в сторону, он берет с ближнего стула полотняный ранец. Мгновение пошарив в нем, Энсон достает застегнутый на молнию футляр из гладкой коричневой кожи и вручает мне. – Хочу, чтобы ты взяла с собой вот это.
Я смотрю на футляр, на инициалы «Э. В. П.», выгравированные золотом в нижнем правом углу, и сразу вспоминаю тот носовой платок, что он одолжил мне в первый день нашего знакомства.
– Это мой дорожный бритвенный набор. Мне его подарила мама на Рождество, незадолго до смерти. Я хочу, чтобы ты взяла его с собой.
– Но он же самому тебе понадобится.
– Я больше чем уверен, что сумею добыть в госпитале бритву. Возьми. Прошу тебя. И храни его у себя, пока я не вернусь домой.
Мы встречаемся взглядами, ничего не говоря. Он таким образом дает мне обещание. И мы оба знаем, что не в его силах это обещание сдержать. Но я все равно забираю футляр, потом опускаю руку в карман юбки, вынимаю мамины четки и, перевернув его ладонь кверху, словно выливаю в нее нитку темно-красных бусин.
– Они принадлежали моей матери, – тихонько поясняю я.
Энсон удивленно смотрит на замкнутую гранатовую нить, на маленькое серебряное распятие с потускневшей уже фигуркой Спасителя.
– Я и не представлял, что вы католики. Как-то не приходило