След: Философия. История. Современность - Борис Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мировоззренческий комплекс Горького, таким образом, дополняется еще одной крайне важной чертой: Горький — западник, должно быть, самый пылкий из всех бывших в нашей литературе и общественной жизни. С большевиками в 1917–1918 годах он воевал потому, что учуял в них «национальное», русское начало: апелляцию к антикультурной стихии, «игру на понижение» как национальное качество — некий дух небытия, сказавшийся в этом принижающем эгалитаризме, в установке на социальную энтропию. И никаких других оснований для полемики с Лениным и большевиками у него не было.
Стоит ли говорить, что в этом случае Горький действительно крупно ошибся? Указать на эту ошибку — совсем не значит признать правоту всего того, что писали по этому поводу в бесчисленных советских «исследованиях» о Горьком. Но Горький, старый социалист, не понял того, что сумели понять, к примеру, молодой Эренбург или Замятин в «Мы»: пафос большевизма — не разрушительный, а организационный, строительный, проективный; не менее, чем Горьким, большевиками владеет мифология «борьбы с природой» как конечное задание культуры. Анархия, которую Горький видел в то время на улицах Петрограда или в русской деревне (а главный его страх — перед «азиатским» крестьянством), была не стратегией, а тактикой; как писал тот же Эренбург в «Хулио Хуренито», крестьянские страсти были всего лишь топливом для паровоза, идущего строго по рельсам. Горьковский социалистический горизонт был затемнен тем простым фактом, что революция побила или загадила слишком много фарфоровых ваз, до которых он был большой охотник, ибо, как всякий самоучка, склонен был в культуре больше всего ценить ее материальный состав.
В. Шкловский писал в 1926 году:
У него развит больше всего пафос сохранения, количественного сохранения культуры — всей.
Лозунг у него — по траве не ходить.
Он сам писал об этом, говоря о садовнике, который во время революции сгонял солдат с клумб…
…Академик для него фарфор с редкой маркой. И он согласен разбиться за этот фарфор[24].
Будущий «социалистический реализм» вырос из любви к этим фарфоровым вазам — из отождествления культуры с ее материальным субстратом. Горький однажды рассказал, как читал в детстве «Простую душу» Флобера: потрясенный прочитанным, трогал и щупал страницы книги, пытаясь чувственно ощутить магию ее воздействия.
3Уже из вышесказанного можно было заметить, что в «социалистическом комплексе» Горького отсутствует индивидуализм — как представление о самоценности человеческой личности. Собственно, социализм — по определению, этимологически — исключает такое представление; другое дело, что в России борьба с самодержавием и социалистическая агитация незаметно срослись, что создавало впечатление о социализме как о «царстве свободы», а свобода — и психологически, и логически — связана с правами личности, то есть опять-таки с этого рода социологическим индивидуализмом.
Были, однако, критики, которые, понимая всю несовместимость метафизики социализма с идеей свободы личности, пытались противопоставить Горького социализму как раз по этой линии — находя в его творчестве ярко выраженный индивидуализм. К числу таких критиков принадлежал Д. В. Философов, человек из круга Мережковского, вообще отличавшегося довольно благожелательным отношением к Горькому. Философов усмотрел начало индивидуализма, апофеоз свободной личности в знаменитых горьковских босяках.
Вот несколько высказываний Философова:
Не быт сущность дарования Горького, а личность… Пробуждение личности, ощущения себя как чего-то первичного, особенного, неразложимого, ничему в корне своем не подвластного, — вот идейная основа «босячества»… Как художник, он бессознательный анархист, но как гражданин земли русской — он убежденный социал-демократ… Он даже не увидел трагической, непримиримой антиномии, составляющей сущность его творческой личности. Его босяк незаметно превратился в социалиста, как будто это превращение естественно и органично, как будто миросозерцание босяка соединимо с миросозерцанием социалиста, как будто здесь нет непереходимой пропасти, вековечной загадки, которую человечество не разрешило и до сих пор[25].
«Конец Горького» — а эта формула как раз Философову принадлежала — он усматривает в мировоззренческом тупике, в который завел яркого индивидуалиста Горького его теоретически исповедуемый социализм.
Трудно не согласиться с Философовым в том, что догматы социалистической метафизики непримиримы со свободой — не только персональной, но и общественной; но столь же трудно понять, почему в Горьком видели певца личности, а в «босяках» его — апофеоз таковой. Как могли посчитать певцом личности автора «Заметок о мещанстве» (впрочем, надо сказать, что был один человек, сразу же заговоривший о «некультурной и грубой душе» Горького, — Бердяев)? Ведь «мещанами» — надолго с тех пор дискредитировав и затемнив этот совершенно нейтральный (а то и позитивный) социологический термин, — Горький называл как раз индивидуалистов, Толстой и Достоевский у него «мещане» потому, что они уходят от социальной плоскости на духовную глубину, в социально не отчуждаемые слои индивидуального духовного опыта; «мещанством» Горький называет установку, которую сегодня бы назвали экзистенциальной. Более того, самому этому индивидуализму Горький находит социологическое и только социологическое объяснение. В январе 1912 года он писал Иванову-Разумнику (одному из немногих сомневавшихся в горьковском «индивидуализме»):
Ваш «имманентный субъективизм» мне кажется типичным русским индивидуализмом, а он, на мой взгляд, тем у нас на Руси отвратителен, что лишен внутренней свободы: он никогда не есть результат высокой самооценки своих сил, ясного сознания социальных задач и уважения к себе как личности, — он всегда вынужденное, воспитанное в нас тяжкой историей нашей пассивное желание убежать из общества, в недрах которого русский человек чувствует себя бессильным… индивидуализм, восходящий всегда до нигилизма и отрицания общества (29, 218)[26].
И возражая против участия Иванова-Разумника в одном литературном проекте, Горький говорил, что ему кажется подозрительным подчеркивание первым той мысли, что социализм в потенции своей — «мещанское царство» (29, 219). Термины, таким образом, берутся Горьким в противоположном их первоначальному смыслу значении: мещанство — это индивидуализм, а конформизм, сытость «окончательно устроенного» обывателя социалистического хлева — это не мещанство. (Сейчас, после всех наших опытов, с трудом уже верится, что расхожее представление о социализме в начале века было именно таким: социализм — это общество абсолютного материального изобилия, решившее «экономический вопрос», но позабывшее о духовности; за это его и критиковали «идеалисты».) «Социалистическое отчуждение личности» у Горького несомненно, ему и в голову не приходит, что человека нельзя редуцировать к его «общественной сущности».
Казалось бы, Философов о том и говорит, что художество Горького противостоит его теоретическим убеждениям, что художник в Горьком выше мыслителя и пр. Но приглядевшись к тем же босякам, нельзя не увидеть одного: в босяках Горький воспевал отнюдь не свободу — он воспевал в них силу, тот самый активизм, который направлен у него против личности. Босяк — активный тип, человек, выбившийся из быта, из сложившихся социальных связей, из жизненной данности, это сила, ищущая себе применения, а отнюдь не борец за права человека. В повороте от анархического босячества к идее социалистической организации эта сила находила точку своего приложения — и свою рационалистическую мотивировку, и в этом повороте не кончался, а начинался подлинный Горький.
То, что позднее советские критики, писавшие о босяцком цикле, называли «революционным романтизмом», в свое время называлось «босяцким ницшеанством» Горького. Вообще Ницше занял удивительно много места в духовном обиходе Горького, причем худшая из его идей — культ силы, понятый Горьким слишком уж в лоб, без грана той иронии, которую Томас Манн считал столь необходимой при чтении Ницше. И не только к босякам приспособил его Горький, но и к деятельным буржуям своим (именно таков Яков Маякин) и даже позднее использовал Ницше для активизации марксизма (это уже под влиянием Луначарского). Подчас Горький сбивается к апологии пресловутого «белокурого бестии», и тогда простецкое его творчество начинает отдавать тем «стилем модерн», над которым смеялись умные критики: первый признак героини-модерн — зеленые глаза, и таковыми наделил Горький свою Мальву. И как раз среди женских персонажей (раннего) Горького находим мы некий аналог «белокурого бестии»: это, конечно, Варенька Олесова из одноименной повести. Эта вещь, кстати, любопытна своей антиинтеллигентской заостренностью: важная деталь в духовном складе завтрашнего культуртрегера, «пономаря культуры» (Троцкий). Горький, по-видимому, стыдясь владеющего его сознанием (подсознанием?) обаяния силы, пытался замаскировать ситуацию, переуступая эту силу своим женским героиням; в этом отношении крайне интересна «Васса Железнова» (первой редакции). Тогдашние критики не могли понять, возмущается он или восхищается своей героиней-преступницей, которая в то же время «растит сад» (не говоря уже о том, что ведет «дело»). «Строитель» и «преступник» располагаются рядом друг с другом у Горького, подчас даже это один тип…