Соль неба - Андрей Маркович Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Этого лекарства у нас в аптеке может не быть… И этого может не быть… Это, возможно, присутствует… А уж этого точно не найдете у нас, разве что в областном центре…
Со вкусом прихлебывая, доктор пил чай на кухне. Хихикая, намазывал на бублик жирные куски масла, утверждая: холестерин, разумеется, вреден, масло, однако, очень вкусное, а жизнь вообще, если вдуматься, штука вредная, заканчивается всегда плохо, так что чего не порадоваться, если можно.
Доктор мыл руки и перед подходом к больному, и перед выходом на улицу, улыбаясь, пообещал, что непременно вскорости заглянет, успокоил, что волноваться не стоит, но что, если будет совсем плохо, надо непременно вызывать «скорую».
Потом доктор сел на велосипед и растворился в шуршащей забавинской толпе.
Несмотря на то что газета «Забавинские новости» выходила раз в неделю и исправно снабжала жителей города новостями, на самом деле в Забавино месяцами, годами и десятилетиями не происходило ничего.
Весть о болезни отца Константина стала серьезным событием, огромной новостью, которую обсуждали даже те, кто редко заглядывал в Храм.
Отец Тимофей заменять отца Константина в школе не успевал, да и сил не хватало. После проповеди настоятель, разумеется, с прихожанами беседовал, и если кто к нему в дом приходил с вопросами – в разговоре не отказывал никогда, однако школу пришлось временно закрыть.
Это обстоятельство сильно расстроило забавинцев. Для многих из них уже вошло в привычку: приходить в школу к отцу Константину и вместе с другими рассуждать о вечных вопросах.
Такие беседы возвышали забавинцев в собственных глазах, а без них жизнь казалась еще более низменной и печальной. Вдруг оказалось, что человеку совершенно необходимо иногда задавать вопросы про то, что непонятно, про то, про что в доме своем не спросишь – не у кого. Да и не было у забавинцев привычки такой: в доме своем про важное разговаривать.
А тут, пожалуйста, пришел в школу в вагончик, поговорил… От этих разговоров жизнь, конечно, легче не становилась, зато делалась понятней. На смену привычной панике перед неясностью завтрашнего дня приходило ощущение естественности и нормальности грядущего.
Поскольку никто, в том числе и доктор, точно не мог понять, чем именно заболел священник, то, как и повелось в Забавино издревле, Константина начали лечить от хвори.
Приносили разные снадобья, крестили, желали здоровья.
Ариадна внимательно изучала то, что приносили, благодарила искренне, однако большинство снадобий давать боялась.
Как-то так естественно получилось, что лечением Константина занималась она. Приносила чай, варила бульон, поехала в областной центр за лекарствами и потом следила, чтобы больной их принимал вовремя.
Однажды Константин закапризничал естественной для больного прихотью: не захотел есть таблетку. И Ариадна, неожиданно для себя, на него прикрикнула.
Константин тут же таблетку выпил, а потом лежал и думал – почему этот окрик Ариадны ему понравился.
И наконец признался себе в том, что понял давно, но пытался скрыть от себя всячески: он ждет приходов женщины. Скучает без нее. Хочет ее видеть. И ему – о Господи! – нравится, что она за ним ухаживает.
Конечно, это крутил лукавый, а кому ж еще? И монах молил Бога о том, чтобы дал сил, чтобы избавил от лукавого, чтобы не позволял соблазну заполонить душу.
Но, когда заходила Ариадна, в горле начинало першить, и дыхание, которое с таким трудом наладилось разными таблетками, начинало предательски учащаться.
И снова молил Бога монах.
И снова – першение в горле и учащенное дыхание.
Ариадна же твердо для себя решила: не будет в ее жизни мужчин. Давнее волнение, вызванное появлением отца Константина, забылось, исчезло, растворилось. Она молила Бога: укрепить себя, не дать сойти с пути нового, истинного, открытого. И ей тогда начинало казаться: отец Константин словно ребенок ей, она должна помочь ему вылечиться, чтобы он снова приходил к людям, помогал им, объяснил жизнь и Веру.
Вот такое служение выбрал ей Господь, и она справится с ним, потому что нет служения, непосильного человеку: Бог лишь тот крест дает, который человек нести в силах.
Никогда больше не возникало у нее срамных помыслов, страсть, словно отчаявшись, покинула ее, улетела из души, направившись к кому-то иному, несчастному.
Однажды Ариадна принесла отцу Константину картину, поставила на стул, прислонив к спинке.
На картине – по пронзительно голубому небу плыли белые взрывы облаков. Больше ничего не изобразил художник, но оторвать взгляда от его полотна было невозможно.
Картину написал Сергей. Тот самый человек, который первым пришел в Храм и кого отец Тимофей учил, что работа непременно должна приносить радость.
Оказалось, что после той истории, когда Сергей бегал по огороду с пистолетом-зажигалкой в руках, разливальщик молока местного молокозавода впал в глубокую задумчивость. Все думал: если Господь, создавая землю и жизнь на ней, дал нам всем пример радостного восприятия труда, то отчего бы ему, простому работяге Сереге, хотя бы не попробовать этому примеру следовать?
И тогда Сергей решил рисовать. Ну, то есть как-решил? Просто проснулся как-то ранним утром и, влекомый неясной силой, пошел в магазин, купил холст, краски, попросил, чтобы научили его натягивать холст на подрамник, пришел домой и тут же начал рисовать.
Жена его поначалу ругалась: мол, понапрасну время тратит, нету, что ли, в доме дел поважней, уж лучше б с детишками позанимался… А потом, рассудив, что рисовать неясные картинки все лучше, чем водку употреблять незнамо с кем, от мужа отстала.
Сергей писал истово. Он напоминал человека, который не пил годами и вдруг дорвался до прозрачной студеной воды.
По неясной какой-то, необъяснимой, ему самому непонятной прихоти Сергей рисовал только небо. Утреннее, розово-синее, слегка подернутое скромными новорожденными облачками. Дневное – со взрывами белых облаков и лучиками солнца, робко пытающимися пробиться сквозь белый взрыв. Ночное – грозное, давящее, похожее на огромный шлем, надетый на голову земли. Утром, днем и ночью небо, оказывается, было разное. Вот эту разность Сергей и пытался изобразить.
Сначала рисовалось легко. Однако чем больше водил кистью по холсту, тем чаще оставался недоволен написанным, переделывал, а то и рвал работы, в ужасе садился на пол, уверенный, что Господь как вдруг дал умение, так вдруг и отнял. Мог долго, порой день целый, а то и два сидеть в такой отчаянной задумчивости, но потом бережно и робко, с почтением брал кисть, нерешительно, словно раб к хозяину, подходил к холсту и писал, писал…
Никогда в жизни не испытывал он того восторга, который наполнял все его существо, когда он видел: небо у него получается