Идолы театра. Долгое прощание - Евгения Витальевна Бильченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Экран как господствующее означающее, причем, плавающее означающее, – это идол театра. Чтобы эффективно управлять человеком, ему необходимо создать иллюзию свободы. Эта иллюзия создается при помощи иллюзии выбора. Человек якобы волен выбирать, как ему жить: в якобы безнадежно тоталитарном монстре прошлого, с его дисциплинарным контролем, или в якобы прекрасном, комфортабельном мире мультикультурного наслаждения? Для обозначения последнего возник и распространился малый феноменологический нарратив постмодерна: «просто жить», не думая о политике и высоких идеалах. Чувство уюта, мещанской удовлетворенности, комфорта и благополучия очень метко обозначено в скандинавских странах модной ныне категорией «хюгге»: яркие глянцевые журналы в аэропортах Дании, Швеции, Финляндии, Германии пестреют утешительным образом опрятного домика на берегу реки с непременными зелеными горами на заднем плане. Как сказал бы Милан Кундера устами одного из своих героев, американского сенатора: «дети бегают, и трава растет»,[108] – вершина буржуазного китча, понимающего так, что в СССР и других враждебных, «плохих», странах (сейчас – это Россия и Донбасс) дети не бегают и трава не растет. А если «там» (в пространстве Чужого, в атопии) трава не растет, то и люди там – какого-то «второго сорта»», – значит, их можно и должно убивать. За невинной улыбкой китча скрывается неслыханная жестокость, идол сентиментального мультикультурализма прячет циничный империализм коллективного Запада.
Принудительность постмодерной эстетики, – эта, по словам классика, «невыносимая легкость бытия», воплощенная в зиянии онтологической скуки, – предполагает трожество эстетики над этикой. Индивидуальное Воображаемое в лице субъекта как страдающего эгоиста модерна (Эдипа) разрушило всякое классическое (трагическое) Символическое и кастрировало всякую мораль, отринув Бога, Отца, традиции, сакральный опыт в агонии репрессивного смеха. В результате субъект оказался лицом к лицу с зияющей пропастью своего Реального – бессознательного, с его необузданными чувственными инстинктами и желаниями, анархически прорвавшимися наружу.
Апофеоз чувственности, встреча с которой была «невыносимой» по тяжести, с которой на человека ложился груз вновь образованной легкости и анархической вседозволенности, побудила субъекта, утратившего свою субъектную независимость, к добровольному преданию себя в руки транснациональных элит и структур глобализма, которые создали новое Символическое – машину желаний – Символическое Реальное цифрового мира глобального села, сети, электронного концлагеря. В виртуальной диктатуре Символическое как заместитель Отца, его гротескная копия, использует эстетические означающие для легализации неуправляемой чувственности: так формируется эффект эстетизации катастрофы, легитимации зла, китчизации насилия. Эстетика начинает выполнять функции этики, направляя выбор человека в пользу зла, приукрашенного модным глянцем. Если субъект является носителем пассивной толерантности, – всеприятия, – он не просто потакает злу, он отдает ему предпочтение, потому что зло выглядит гламурнее, зло обольщает большей привлекательностью, зло обольщает снобистскими изысками и нежностями.
Поэтому на самом деле никакого выбора принудительная эстетика человеку не предоставляет. Это – чистая игра идолов. Тоталитарные монстры ушли в своё модерное прошлое: дисциплинарного общества, образованного по типу сталинского командно-административного центра вертикального государственного управления, больше нет. Значит, мы выбираем между глобализмом и отсутствующим. Внутри кокона глобализма нам предлагается поиграть в выбор между кошельком и жизнью, добрым и злым полицейским, Fa и Anti-Fa, бегая по замкнутому кругу и мечась между эстетизированным либерализмом и откровенно катастрофическим национализмом, этницизмом Реального и космополитизмом Символического, национальной химерой рода и «мировой» демократией рынка. Атакуемый двойными посланиями, человек ощущает глубочайшую неудовлетворенность жизнью: его комфортная свобода оборачивается несвободой. Его кажущаяся аполитичность является глубоко политической. Панэстетизм постмодерна становится средством маскировки машины пропаганды либерального фашизма.
Чтобы поддерживать в человеке иллюзию свободы и иллюзию выбора, из его сознания машина предприняла попытку начисто убрать онтологию. Она её просто отменила. Бытийности «нет», и «нет» тех цивилизаций и культур, что упрямо тяготеют к экзистенциальному стоянию в просвете бытия. Россию отменяет мир, потому что глобализм отменяет онтологию как избыток, зияние, лишнее, ненужное – слишком Реальное – не подвергшееся эстетизации и китчизации, «некрасивое», «немодное». Так в свое время гитлеровская машина убирала еврейство – Реальное, слишком Реальное, – для фашистского мироустройства избыточное этическое образование – совесть, самость, истинность, онтологичность, не подверженную эстетизации, неприкрашенную мораль в противовес приукрашенной безнравственности.
Деонтологизация в клиповой ситуации постмодерна предполагает смену бытийной категории самости на более «менеджерское» понятие «идентичность»: ведь с самостью мы рождаемся, она – экзистенциальная, метафизическая и примордиальная, а «идентичность» можно легко сформировать, исходя из пользы ситуации. Также в самом понятии «идентичность» выделяются «приписанная идентичность» и «сконструированная идентичность», с явными преференциями в пользу последней как более «индивидуально» релевантной и вариативной. «Приписанная идентичность» как Священное Предписание Бытия не предполагает ничего исключительно внешнего, отчужденного, репрессивного, никакой чрезмерной объективации: она является экзистенциальностью, это – метафизическая идентичность, с которой человек воспитывается в сакральной Традиции с рождения, не подвергая её сомнению и критическому анализу, в слепом оргиастическом слиянии с Отцом как с внутренним архетипом. Можно сказать, что приписанная Отцом идентичность – это одновременно примордиалньая врожденная идентичность, укоренная в самость субъектности, в априорные формы ее созерцания и рассудка. Бог, Отец, священное приписывают субъекту быть именно таким в символическом смысле слова, но человек и является таким в Реальном, потому что зазора между Реальным и Символическим нет, бессознательное и сверхсознательное, желания и культура, Отец и Сын, чувственность и язык структурируют друг друга и синтагмально слиты в единое целое мистериального общения, в соборный и сакральный миф премодерна.
С появлением метафоры (поэтической дистанции Воображаемого, зеркала) в модерном обществе Эдипа начинается индивидуализация: человек теперь волен сам выбирать, какой идентичностью ему обладать, между ним и нормами культуры пролагает себе путь критическая рефлексия. Апогей рациональности приходится на эпоху Просвещения, начиная с которой традиционная приписанная идентичность стигматизируется как «патриархальное зло» и отдается предпочтение сконструированной идентичности. Постмодерн в полной мере показал крах конструирования через бегство от свободы – новое рабство. Человек в состоянии информационного шока оказался не способен построить и сконструировать