Есенин. Русский поэт и хулиган - Людмила Поликовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, в первую очередь, из-за этих строк Есенин не смог напечатать поэму при жизни. После смерти поэта нашли соломоново решение — убрать их в купюру. Так за все годы советской власти они и не были напечатаны. (Примечательно, что почти те самые слова сказала Дункан на встрече с советским начальством.)
Теперь, когда судорогаДушу скрючилаИ лицо, как потухающий фонарь в тумане,Я не строю себе никакого чучела.Мне только осталось озорничать и хулиганить.
(Ср. «Если б не был я поэтом,/То, наверное, был мошенник и вор».) Номахом движет убеждение: «…если преступно здесь быть бандитом, /То не более преступно, /Чем быть королем». Не уважает он и тех, кто «носит овечьи шкуры», — «это твари тленные!/Предмет для навозных куч!» (Не догадывается Номах, что в этом он схож с ненавистным ему Чекистовым.)
Мне нравятся жулики и воры,Мне нравятся грудиОт гнева спертые….
Автор и сам, как его герой, любит тех, кому «бесшабашность гнилью дана». Именно их «не подмять, не рассеять!», именно там слышится «непокорное в громких речах». «И уж удалью точится новой/ Крепко спрятанный нож в сапогах».
Номах мечтает о новом «российском перевороте»:
Мне хочется вызвать тех,Что на Марксе жиреют, как янки,Мы посмотрим их храбрость и смех,Когда двинутся наши танки.
И у него есть основания надеяться на успех. Потому что «крестьянство любит Махно». (Наверное, не рифмы ради Есенин решил однажды назвать подлинную фамилию прототипа Номаха. С рифмами Есенин был в ладу — не они вели его, а он находил единственно нужную.)
Еще один резонер поэмы некто Чарин, тоже комиссар, объясняет, почему движение Номаха — Махно получило такой размах:
И у нас биржевая клоакаРасстилает свой едкий дым.Никому ведь не станет в новинки,Что в кремлевские буфера[98]Уцепились когтями с Ильинки[99]Маклера, маклера, маклера…И в ответ партийной командеЗа налоги на крестьянский трудПо стране свищет банда на банде,Волю власти считая за кнут.Потому что мы очень строги,А на строгость ту зол народ…Их озлобили наши поборыИ, считая весь мир за бедлам,Они думают, что мы ворыИль поблажку даем ворам.Потому им и любы бандиты,Что всосали в себя их гнев,Нужно прямо сказать, открыто,Что республика наша — blef.
Но и Номах — негодяй. Потому что распоряжается не только своей, но и чужими жизнями, не справляясь о согласии. И еще потому, что пользуется услугами негодяев. «Старый мир» — символом которого является вальс «Невозвратное время», исполняемый кабатчицей Авдотьей Петровной, вальс который так охотно слушают бывшие дворяне, а ныне подпольные торговцы спиртом и кокаином, — старый мир не вызывает никаких симпатий Есенина. Так же как эмигранты, — все равно внутренние или внешние.
Так где же находится страна негодяев? Увы, как по ту, так и по эту сторону Гринвича. Сказать так о своей стране, которую, несмотря ни на что, он обожал, без которой не мог жить, — на это надо много душевного мужества. И уверенности в своем праве законного сына судить. Так же как много мужества понадобилось десятилетия спустя другому законному сыну России — Андрею Синявскому, чтобы написать: «Россия — мать, Россия — сука» — и вызвать огонь на себя.
Итак, оставаться на Западе он не хотел и не мог, а возвращаться в страну негодяев… Оказался наш Иван-царевич на развилке трех дорог: куда ни пойдешь, хорошего не найдешь, а то и голову сложишь.
«Сандро! Сандро! Тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется. Если б я был один, если бы не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Африку или еще куда-нибудь. Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним. Не могу! Ей-Богу не могу! Хоть караул кричи и становись на большую дорогу. (Махно в это время уже был на Западе. — Л. П.).
Теперь, когда от революции остались только хуй да трубка, теперь, когда там жмут руки и лижут жопы тем, кого раньше расстреливали, теперь стало очевидно, что мы и были и будем той сволочью, на которой можно всех собак вешать.
Слушай, душа моя! Ведь и раньше еще, там в Москве, когда мы к ним приходили, они даже стула не предлагали нам присесть. А теперь — теперь злое уныние находит на меня. Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской, по-видимому, в нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь. Ну да ладно, оставим этот разговор про ТЕтку.[100] […] Напиши мне что-нибудь хорошее, теплое и веселое, как друг. Сам видишь, как я матерюсь. Значит, больно и тошно.
Твой Сергей».Надо иметь в виду, что это письмо к Кусикову, написанное с парохода, идущего из Америки в Европу, единственное, где Есенин мог высказаться со всей откровенностью. Письма в Россию, конечно же, читались не только адресатами. Есенин ни минуты в этом не сомневался (и упреждал сестру Екатерину).
Был ли Есенин антисемитом?
Во время пребывания в Нью-Йорке Есенин вместе с Дункан посетил дом еврейского поэта М. Л. Брагинского (Мани-Лейба) и читал там начало «Страны негодяев». При большом количестве народа (и немалом вина). Почти все присутствующие на вечере, в отличие от хозяина, переводчика Есенина на идиш, русского языка не знали. Но слово «жид» звучит приблизительно одинаково на всех языках. Было ли бестактностью со стороны Есенина читать стихи с этим словом в еврейском доме? Во всяком случае, Мани-Лейб понимал, что автор не идентичен герою, и не обиделся. Скандал разразился позже и по-другому поводу.
Кто-то начал пошло и неприкрыто ухаживать за Айседорой Дункан. (Точнее, приставать к ней.) Она старалась освободиться от непрошеных мужских рук. Но было поздно. Есенин, уже изрядно выпивший, рассвирепел. Он подбежал к ней, схватил так, что затрещала материя на ее платье, и разразился трехэтажной матерной бранью. А она, тихая и смирная, стояла перед ним и ласково повторяла те же слова, вряд ли понимая их значение.
Вскоре ее оттерли от него и отвели в соседнюю комнату. Есенин дико кричал: «Где Айседора? Где?» Ему сказали, что она уехала, и он бросился вниз в одном пиджаке. Его втащили обратно, он отбивался и орал, пытался выброситься с пятого этажа. Его схватили, он стал кричать: «Распинайте меня, распинайте!» Пришлось его связать и уложить на диван. Тогда он стал вопить: «Жиды, жиды, проклятые!» Мани-Лейб пытался уговаривать: «Слушай, Сергей, ты ведь знаешь, что это оскорбительное слово, перестань!». Есенин умолк, а потом, повернувшись к Мани-Лейбу, снова настойчиво сказал: «Жид!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});